Армянский музей Москвы и культуры наций

View Original

Сос Саркисян: Разорванное время. Мы и наши воспоминания и размышления

Армянский музей Москвы и культуры наций предлагает вам фрагменты книги Соса Саркисяна «Разорванное время. Мы и наши: воспоминания и размышления », где выдающийся армянский актер вспоминает об Андрее Тарковском.

        ...Получил телеграмму с «Мосфильма»: вы приглашаетесь на съемки картины Тарковского «Солярис». Воспринял новость без особых эмоций. На меня произвело впечатление «Иваново детство», попросту сразил «Андрей Рублев», настоящий шедевр, и, что там говорить, работать с режиссером такого класса — немалая честь, однако в ту пору меня частенько приглашали на разные киностудии, а я с легкомысленным актерским гонором не раз отказывался. И на поздравления друзей отвечал в том духе, что не вижу повода ликовать. 
        Позднее в Тбилиси другой гений, Сергей Параджанов (мы, помнится, разноплеменной компанией славно полуночничали в гостях у него) сказал, что роль Гибаряна предназначалась ему, у них с Андреем была на сей счет договоренность. Дал, короче, понять, мол, уступил роль мне, и только мне, и то ли жалеет об этом, то ли не жалеет... 
        Сергей и позже при каждой нашей встрече полушутя напоминал о своем «подарке». Я тоже не молчал, и выходило, что мы, два армянина, подыскиваем предлог произнести лишний раз имя Андрея, повосторгаться им, излить свою любовь. Они были хорошими друзьями, Параджанов и Тарковский... 
        Фильм уже вышел на экраны, когда где-то в центральной печати на глаза мне попалась недовольная статейка за двумя подписями. Крайне не понравилось авторам мое в ленте присутствие: «В романе С. Лема персонаж по фамилии Гиб-Ариан отнюдь не армянин, непонятно, чего ради надо было превращать его в армянина и отправлять в космос...» Фраза задела меня за живое, я поделился обидой с Андреем. «Великодержавная дурь, — сказал он, — плюнь и разотри. Мне нужен был армянин. Точка». 
        Как-то меня пригласили на пробы в Ленинград. Сценарий повествовал о спасении во время войны сокровищ Эрмитажа. Главным действующим лицом, естественно, выступал Иосиф Орбели. Грим наложили удачно, получилось очень похоже, и работал я в охотку. Режиссер-постановщик Шустер воодушевился и, не ограничившись одной–двумя сценами, снимал целые эпизоды. Напоследок позвал меня домой, мы беседовали об Орбели, о сложном его характере, о нашем сотрудничестве в будущем. Я вернулся в Ереван уверенный — все в порядке. Не тут-то было... Немного погодя пришло длинное письмо от Шустера. Бедняга просил у меня прощения — руководство возражало против образа, сыгранного мной, ибо сочло, что спасителем национального достояния должен быть русский человек. 
        Так-то вот. Я оскорбился не столько за себя, сколько за Иосифа Абгаровича, этого титана... 
        Словом, я лишился замечательной роли, в истории подкорректировали не вполне удобную страницу, а в жизни сызнова утвердили нерушимую дружбу народов. 
        Шустер был еврей и вряд ли мог отстоять образ армянина, будь тот даже лицом историческим и даже Иосифом Орбели. 
        Вот и Александру Прошкину пришлось выслушивать упреки, когда он снял меня в «Михайле Ломоносове» в роли опять-таки исторического лица, Феофана Прокоповича: с какой, собственно, стати русского духовного предводителя должен изображать армянин? «Армянин, и никто другой», — отрезал в ответ Прошкин. 
        Кому лететь в космос, кому играть в первенстве по футболу, кому его выиграть, кому и что снимать, кому сниматься?.. Политизированная, высушенная, гнусная жизнь. 
        Словом, приглашение Тарковского я воспринял без особых эмоций, хотя, что там толковать, оно польстило моему самолюбию, ну а коли начистоту, то порядком взволновало. Наконец приспел день отправиться в Москву. Из аэропорта мы двинулись прямиком на студию. Передо мной стояли громадные сложные декорации, в одном из отсеков космического корабля снимали Баниониса. Привыкая к полумраку, взглядом я разыскивал его. Но так никого и не выделил. Объявили перекур, и кто-то со мной поздоровался. Чуть выше среднего роста, поджарый, в глаза не бросается, русское лицо. Человек и человек. Познакомились. 
        — Как добрались? 
        — Спасибо, нормально. 
        — Вас привезли прямо на студию? 
        — Да, — ответила вместо меня Маша, постоянный ассистент Андрея. 
        — А что с гостиницей? 
        — Все сделано, — вновь ответила Маша. 
        — Перекусили? 
        «Вот человек, — думаю я, — перекусили, не перекусили, тебе-то что. Ближе к делу». 
        — Значит, так, Сос Арташесович... — он выговорил мое отчество с трудом. Я перебил: у армян, говорю, отчества не в ходу, зовите меня по имени. 
        — Вот и хорошо, — сразу согласился он, — но с условием, вы тоже зовите меня на армянский манер, по имени. Роль у вас небольшая, но важная. Гибарян кончает самоубийством, поскольку понимает — нельзя тащить с собой в космос наши земные грехи. Ведь они всюду с нами, куда мы ни пойди, даже в космосе. Ну и совесть к тому же... Да, совесть... 
        Андрей умолк, чтобы я сказал свое, но мне хотелось послушать его, было любопытно, как Тарковский работает с актерами. 
        — В космос надо выходить с чистыми руками, — продолжил он. — С чистой совестью... Гибарян, кроме всего прочего, тоскует по родине, и мы постарались окружить его всякой всячиной, которая напоминает ему об Армении, ее церквах и природе. Он и сигареты с собой взял армянские, в отсеке у него ваш «Арин-Берд»... 
        — Вы бывали в Армении? 
        Вопрос, боюсь, прозвучал невпопад, и он улыбнулся. 
        — Не был, но приятели у меня там есть. Начнем? 
        И ни слова сверх того. Вот и вся его работа со мной. Хотя чего там было рассусоливать? Дальше они колдовали с оператором Вадимом Юсовым: свет, ракурс и прочие киношные дела... 
        Я часто возвращаюсь мысленно в те дни, припоминаю, что же говорил Андрей. Это ведь верно, еще уткнув рыло в первобытную грязь, человечество знай роет ее, хлюпая, знай рушит божественную планету, земной шар, и народы что бешеные псы, норовят перегрызть друг другу горло, повсюду мерзость, и насилие, и смертоубийство... Во времена, когда страну приводили в восторг и пьянили «подвиги космонавтов», Андрея Тарковского глубоко тревожило, что будет, если мы, нынешние люди, занесем во Вселенную свою безнравственность. Что будет? Поистине вселенская трагедия. 
        Время многое стерло из памяти, и я затрудняюсь определить, как именно началась наша дружба. Беседовать с Андреем, общаться с ним было радостью. Тонкий в любой мелочи, крупный художник, истинный мыслитель, он увлекал мягкостью в обиходе и твердостью в творчестве. 
        Брежневская эпоха... Мы что-то сооружали, доставали что-то поесть, а человек — человек-то неприметно (да так ли уж и неприметно?) рушился, терялись последние опоры, которые поддерживали в нас людей, затухали последние путеводные огни, и, предчувствуя мрак, Андрей Тарковский искал и отыскивал непреходящие ценности, тянулся к нам и хватал за руку — дескать, вернитесь, не сгиньте во тьме, загляните себе в душу... 
        Известное дело, его фильмы не для «широких масс». Интеллигент, Андрей глубоко сознавал свой долг, и его слово, его философские раздумья предназначались интеллигенции. (Как только не принижали, не высмеивали, не попрекали ее в приснопамятные семидесятые!) Как-то мы спорили — не помню о чем, и я сказал: «А ты знаешь, когда у Ренуара усохли пальцы, кисть ему привязывали к ладони, так он и писал». «Интеллигенция, ты ведь о ней говоришь, — это случай особый, — возразил Андрей. — От Сократа до Джордано Бруно во имя истины гибли лишь интеллигенты». 
        Если Бунин видел самое зарождение охлократии, видел, как немытый сброд с «товарищем маузером» в руке захватывает власть, и, видя это, с ума сходил от бессилия и ненависти, то Тарковский увидел, пережил и сполна вкусил безраздельное господство толпы. Сброд повязал галстук и приобрел внешний лоск, оставшись по сути тем же. 
        В конце концов, Андрей тоже не вынес номенклатурного давления, амбициозного и всесильного бескультурья чиновников от кино. «Погляди на Брежнева — и увидишь глубину пропасти, в которой мы очутились», — грустно говаривал он. 
        Солнечным днем в Ачапняке мы заметили неподалеку от автобусной остановки двух пьяных. Изумленные, побрели в их сторону. Надо же так оскандалиться, подосадовал я. Нет бы пойти другой улицей, разминулись бы... 
        Подошли. Перед нами были русские... 
        В Андрее беззвучно вопила боль. Мы не взглянули друг на друга, ни слова не проронили. 
        Тарковский покинул страну, но вряд ли это избавило его от боли за Россию, ее народ. 
        Конечно же фильмы Тарковского не кино или кино совсем особого рода. Для меня это широкого охвата романы, выразившие кинематографическим языком его личные размышления, поиски, трагедию противоречий. Что до действительности, то Андрей вбирал ее в себя всеми фибрами своего существа, мозгом, и зрением, и кожей. Кожа у него была тонкая, и можно только вообразить, как тяжко ему жилось. Однако ж я никогда не видел, чтобы он бузил, бесился, скандалил. А ведь у него точно случались минуты злости, разочарования, отчаяния, их просто не могло не быть. Такие, как он, уязвимы, хрупки, мне кажется, Андрей знал это и защищался природной своей культурой и воспитанной им в себе волей. 

Армянский музей Москвы и культуры наций предлагает вам фрагменты книги Соса Саркисяна «Разорванное время. Мы и наши: воспоминания и размышления », где выдающийся армянский актер вспоминает об Андрее Тарковском.

        ...Получил телеграмму с «Мосфильма»: вы приглашаетесь на съемки картины Тарковского «Солярис». Воспринял новость без особых эмоций. На меня произвело впечатление «Иваново детство», попросту сразил «Андрей Рублев», настоящий шедевр, и, что там говорить, работать с режиссером такого класса — немалая честь, однако в ту пору меня частенько приглашали на разные киностудии, а я с легкомысленным актерским гонором не раз отказывался. И на поздравления друзей отвечал в том духе, что не вижу повода ликовать. 
        Позднее в Тбилиси другой гений, Сергей Параджанов (мы, помнится, разноплеменной компанией славно полуночничали в гостях у него) сказал, что роль Гибаряна предназначалась ему, у них с Андреем была на сей счет договоренность. Дал, короче, понять, мол, уступил роль мне, и только мне, и то ли жалеет об этом, то ли не жалеет... 
        Сергей и позже при каждой нашей встрече полушутя напоминал о своем «подарке». Я тоже не молчал, и выходило, что мы, два армянина, подыскиваем предлог произнести лишний раз имя Андрея, повосторгаться им, излить свою любовь. Они были хорошими друзьями, Параджанов и Тарковский... 
        Фильм уже вышел на экраны, когда где-то в центральной печати на глаза мне попалась недовольная статейка за двумя подписями. Крайне не понравилось авторам мое в ленте присутствие: «В романе С. Лема персонаж по фамилии Гиб-Ариан отнюдь не армянин, непонятно, чего ради надо было превращать его в армянина и отправлять в космос...» Фраза задела меня за живое, я поделился обидой с Андреем. «Великодержавная дурь, — сказал он, — плюнь и разотри. Мне нужен был армянин. Точка». 
        Как-то меня пригласили на пробы в Ленинград. Сценарий повествовал о спасении во время войны сокровищ Эрмитажа. Главным действующим лицом, естественно, выступал Иосиф Орбели. Грим наложили удачно, получилось очень похоже, и работал я в охотку. Режиссер-постановщик Шустер воодушевился и, не ограничившись одной–двумя сценами, снимал целые эпизоды. Напоследок позвал меня домой, мы беседовали об Орбели, о сложном его характере, о нашем сотрудничестве в будущем. Я вернулся в Ереван уверенный — все в порядке. Не тут-то было... Немного погодя пришло длинное письмо от Шустера. Бедняга просил у меня прощения — руководство возражало против образа, сыгранного мной, ибо сочло, что спасителем национального достояния должен быть русский человек. 
        Так-то вот. Я оскорбился не столько за себя, сколько за Иосифа Абгаровича, этого титана... 
        Словом, я лишился замечательной роли, в истории подкорректировали не вполне удобную страницу, а в жизни сызнова утвердили нерушимую дружбу народов. 
        Шустер был еврей и вряд ли мог отстоять образ армянина, будь тот даже лицом историческим и даже Иосифом Орбели. 
        Вот и Александру Прошкину пришлось выслушивать упреки, когда он снял меня в «Михайле Ломоносове» в роли опять-таки исторического лица, Феофана Прокоповича: с какой, собственно, стати русского духовного предводителя должен изображать армянин? «Армянин, и никто другой», — отрезал в ответ Прошкин. 
        Кому лететь в космос, кому играть в первенстве по футболу, кому его выиграть, кому и что снимать, кому сниматься?.. Политизированная, высушенная, гнусная жизнь. 
        Словом, приглашение Тарковского я воспринял без особых эмоций, хотя, что там толковать, оно польстило моему самолюбию, ну а коли начистоту, то порядком взволновало. Наконец приспел день отправиться в Москву. Из аэропорта мы двинулись прямиком на студию. Передо мной стояли громадные сложные декорации, в одном из отсеков космического корабля снимали Баниониса. Привыкая к полумраку, взглядом я разыскивал его. Но так никого и не выделил. Объявили перекур, и кто-то со мной поздоровался. Чуть выше среднего роста, поджарый, в глаза не бросается, русское лицо. Человек и человек. Познакомились. 
        — Как добрались? 
        — Спасибо, нормально. 
        — Вас привезли прямо на студию? 
        — Да, — ответила вместо меня Маша, постоянный ассистент Андрея. 
        — А что с гостиницей? 
        — Все сделано, — вновь ответила Маша. 
        — Перекусили? 
        «Вот человек, — думаю я, — перекусили, не перекусили, тебе-то что. Ближе к делу». 
        — Значит, так, Сос Арташесович... — он выговорил мое отчество с трудом. Я перебил: у армян, говорю, отчества не в ходу, зовите меня по имени. 
        — Вот и хорошо, — сразу согласился он, — но с условием, вы тоже зовите меня на армянский манер, по имени. Роль у вас небольшая, но важная. Гибарян кончает самоубийством, поскольку понимает — нельзя тащить с собой в космос наши земные грехи. Ведь они всюду с нами, куда мы ни пойди, даже в космосе. Ну и совесть к тому же... Да, совесть... 
        Андрей умолк, чтобы я сказал свое, но мне хотелось послушать его, было любопытно, как Тарковский работает с актерами. 
        — В космос надо выходить с чистыми руками, — продолжил он. — С чистой совестью... Гибарян, кроме всего прочего, тоскует по родине, и мы постарались окружить его всякой всячиной, которая напоминает ему об Армении, ее церквах и природе. Он и сигареты с собой взял армянские, в отсеке у него ваш «Арин-Берд»... 
        — Вы бывали в Армении? 
        Вопрос, боюсь, прозвучал невпопад, и он улыбнулся. 
        — Не был, но приятели у меня там есть. Начнем? 
        И ни слова сверх того. Вот и вся его работа со мной. Хотя чего там было рассусоливать? Дальше они колдовали с оператором Вадимом Юсовым: свет, ракурс и прочие киношные дела... 
        Я часто возвращаюсь мысленно в те дни, припоминаю, что же говорил Андрей. Это ведь верно, еще уткнув рыло в первобытную грязь, человечество знай роет ее, хлюпая, знай рушит божественную планету, земной шар, и народы что бешеные псы, норовят перегрызть друг другу горло, повсюду мерзость, и насилие, и смертоубийство... Во времена, когда страну приводили в восторг и пьянили «подвиги космонавтов», Андрея Тарковского глубоко тревожило, что будет, если мы, нынешние люди, занесем во Вселенную свою безнравственность. Что будет? Поистине вселенская трагедия. 
        Время многое стерло из памяти, и я затрудняюсь определить, как именно началась наша дружба. Беседовать с Андреем, общаться с ним было радостью. Тонкий в любой мелочи, крупный художник, истинный мыслитель, он увлекал мягкостью в обиходе и твердостью в творчестве. 
        Брежневская эпоха... Мы что-то сооружали, доставали что-то поесть, а человек — человек-то неприметно (да так ли уж и неприметно?) рушился, терялись последние опоры, которые поддерживали в нас людей, затухали последние путеводные огни, и, предчувствуя мрак, Андрей Тарковский искал и отыскивал непреходящие ценности, тянулся к нам и хватал за руку — дескать, вернитесь, не сгиньте во тьме, загляните себе в душу... 
        Известное дело, его фильмы не для «широких масс». Интеллигент, Андрей глубоко сознавал свой долг, и его слово, его философские раздумья предназначались интеллигенции. (Как только не принижали, не высмеивали, не попрекали ее в приснопамятные семидесятые!) Как-то мы спорили — не помню о чем, и я сказал: «А ты знаешь, когда у Ренуара усохли пальцы, кисть ему привязывали к ладони, так он и писал». «Интеллигенция, ты ведь о ней говоришь, — это случай особый, — возразил Андрей. — От Сократа до Джордано Бруно во имя истины гибли лишь интеллигенты». 
        Если Бунин видел самое зарождение охлократии, видел, как немытый сброд с «товарищем маузером» в руке захватывает власть, и, видя это, с ума сходил от бессилия и ненависти, то Тарковский увидел, пережил и сполна вкусил безраздельное господство толпы. Сброд повязал галстук и приобрел внешний лоск, оставшись по сути тем же. 
        В конце концов, Андрей тоже не вынес номенклатурного давления, амбициозного и всесильного бескультурья чиновников от кино. «Погляди на Брежнева — и увидишь глубину пропасти, в которой мы очутились», — грустно говаривал он. 
        Солнечным днем в Ачапняке мы заметили неподалеку от автобусной остановки двух пьяных. Изумленные, побрели в их сторону. Надо же так оскандалиться, подосадовал я. Нет бы пойти другой улицей, разминулись бы... 
        Подошли. Перед нами были русские... 
        В Андрее беззвучно вопила боль. Мы не взглянули друг на друга, ни слова не проронили. 
        Тарковский покинул страну, но вряд ли это избавило его от боли за Россию, ее народ. 
        Конечно же фильмы Тарковского не кино или кино совсем особого рода. Для меня это широкого охвата романы, выразившие кинематографическим языком его личные размышления, поиски, трагедию противоречий. Что до действительности, то Андрей вбирал ее в себя всеми фибрами своего существа, мозгом, и зрением, и кожей. Кожа у него была тонкая, и можно только вообразить, как тяжко ему жилось. Однако ж я никогда не видел, чтобы он бузил, бесился, скандалил. А ведь у него точно случались минуты злости, разочарования, отчаяния, их просто не могло не быть. Такие, как он, уязвимы, хрупки, мне кажется, Андрей знал это и защищался природной своей культурой и воспитанной им в себе волей.