Левон Хечоян «Знойный день»

Левон Хечоян «Знойный день»

В произведениях Хечояна (8 декабря 1955 — 8 января 2014) постоянно сквозит память о трагедиях, пережитых армянами в ХХ веке: от геноцида 1915 года до Спитакского землетрясения и войн 90-х, но исчезают мифологизм и героизация — вместо них глубокая горечь.
Его рассказ "Апельсин" посвящён трагедии в дни землетрясения. Разрушен мир, но писатель создаёт свою космогонию через муку, боль, смерть. Предметы, люди, камни, животные встают на один уровень бытия и гибели. Мальчик, крысы, ангелы, железобетонные плиты, по котором стучат спасатели, апельсин, подкрепляющий последние силы ребёнка, петух, голос отца. Каждый диалог как сгусток крови и света.
Переводчик Левона Хечояна Галина Петрова говорила о нем:
«Писатель не обличает равнодушие и жестокость, подстерегающие героя. Не гневается на тех, кто, не останавливаясь, проходит мимо. Но сам он остро, пронзительно сострадает несчастному. И — заставляет задуматься, осознать, как хрупка и уязвима наша душа, как неповторимо единственна человеческая жизнь. Каждая. Всегда.
Вероятно, рассказы Левона Хечояна читатели прочтут по-разному. Одни при этом разделят горечь мироощущения писателя, другие — его неизбывный восторг перед силой жизни, хмельную радость от неистребимого стремления к ее продолжению. Третьи — сумеют почувствовать и различить множество оттенков и тончайших нюансов прозы, о которых при нашем масштабе разговора не полагается и речь заводить. И все это будет означать, что писатель нашел своего читателя».
Левон Хечоян отказался от медали «За заслуги перед Отечеством» II степени, которой наградил его президент Серж Саргсян. Он не смог принять медаль, «когда эмиграция в стране доходит до такой степени». В качестве еще одной причины он назвал социальные проблемы ветеранов Карабахской войны.
Знойный день
Восьмой день на маленькой железнодорожной станции солдаты разгружали уголь из товарных вагонов. Возле покосившегося старого здания, где сидели служащие, замерли молчаливые деревья с пожухшими листьями. Все, что не оказывалось в тени, никло и изнывало под тяжелым августовским солнцем. Солдатам все время хотелось пить. Они оставляли работу, плелись к ближайшему роднику и долго тянули невкусную теплую воду. От постоянного курения их дыхание тоже становилось горячим и тяжелым. В неподвижной жаре каждое движение поднимало облако густой душной пыли. И только легкий гул телеграфных столбов был приятен слуху, напоминая о близости другого мира — большого и прохладного.
В нескольких километрах от станции пыхтел трубами непонятный завод, куда поезда из тринадцати-четырнадцати вагонов ежедневно возили на работу заключенных. Когда состав проходил мимо солдат, лениво ковыряющих уголь, в воздухе возникала странная напряженность. Она не исчезала и после того, как поезд скрывался из глаз.
Утром вагоны с вооруженным конвоем отвозили на работу женщин. Другие, точно такие же, к концу дня поставляли им на смену мужчин. Если поезда оказывались на станции одновременно, по ним прокатывалась волна возбуждения, которая не сразу растворялась в воздухе.
— Эй, желторотые, — кокетливо кричали женщины, норовя привлечь мужское внимание, — покурить не найдется?
Солдаты втыкали лопаты в уголь и, подстраиваясь к движению состава, кидали узницам сигареты и только что сорванные желтолицые подсолнухи. Пожилой офицер, приставленный к солдатам, в бессильной ярости тряс кулаками:
— Не смейте, слышите, не смейте бросать подсолнухи! Отставить!
При этом его глубокие глазницы еще больше темнели.
Женщины не унимались, им хотелось раззадорить этих тихонь в вагонах.
— Солдатики, мать вашу... Посмотрите-ка на нас. Не хуже подсолнухов, а?
Они расстегивали верхние пуговицы, обнажали грудь. На их лицах проступали озорной вызов и грустная нежность. На ходу, торопясь, заключенные звали друг друга по именам, выкрикивали в убегающие вагоны клятвы любви и угрозы.
Случалось, поезда спокойно разъезжались в разные стороны. При этом еще издалека слышалось разноголосое женское пение. Мужчины затихали, погружаясь в мелодию, и только подкованные каблуки постукивали в такт. Протяжная песня разливалась по станции и бескрайнему подсолнечному полю.
А солдаты, проводив поезда глазами, не сразу могли приняться за работу. То и дело возникали пустые споры на повышенных тонах. Потом все стихало. Спорщики усаживались на подножки вагонов и жевали сырые семечки из тех самых подсолнухов, которые сегодня не были принесены в дар. Что-то сладкое и тревожное бередило душу. Солдаты курили, напряженно вглядываясь в даль. Бродячая собака, черная от угля, ночующая обычно на станции, тоже беспокойно вскакивала и, вытягивая морду в небо, выискивала кого-то глазами. После чего норовила улечься, виляя хвостом и повизгивая, радостно или испуганно, не разберешь.
За день до того, как солдаты должны были закончить однообразную и опостылевшую им работу, вечером на станции неожиданно, много раньше положенного времени, послышался звук приближающихся железнодорожных поездов. Встречные составы одновременно подошли с разных концов перрона, зашипели и остановились. И в тот же миг заключенные, неизвестно как одолевшие запертые двери, торопливо запрыгали по ступенькам вагонов.
Это было нечто невиданное: мужчины и женщины, на бегу сбрасывая одежду, жадно кидались друг другу в объятия. Они исчезали в ямах, скрывались под вагонами, бежали в подсолнечное поле.
Конвоиров оказалось совсем не много. Но главное — их больше никто не боялся. И в то время, как охранники, бессильно и злобно ругаясь, лупили вокруг прикладами ружей, парящие качающиеся спины заполонили мир до горизонта. На вымершей от зноя земле торжествовали страсть и наслаждение.
К солдатам, разгружающим уголь, подбежал офицер из охраны. Он привык полагать себя высшей силой и высшей справедливостью. Только что истово молотивший всех подряд, не разбирая мужчин и женщин, теперь, перепуганный и потный, он просил солдат о помощи:
— Ребята, что делать, не справляемся. Понимаете, государственный закон запрещает им беременеть. Вы что, не слышите меня? Давайте туда быстро! А то вообще разбегутся... Я ведь, вашу мать... говорил. Нельзя бросать подсолнухи в вагоны. Это вы, вы во всем виноваты!
Солдаты, прихватив лопаты и палки, торопливо двинулись на подмогу, выкрикивая что-то неестественными голосами.
Запоздало из своего кабинета выскочил начальник станции. Замахиваясь пистолетом на всех, кто попадался ему на пути, он добрался до машинистов.
— Всех отдам под суд! Всех! Вы не знаете, что здесь останавливаться запрещено?! С минуты на минуту подойдет семьдесят девятый пассажирский...
— Никитич, ну чего ты расшумелся? Мы и не заметили, как все случилось, ей-богу! Собака стояла прямо посередине пути. Кажись, не одна. Был еще кто-то, сквозь которого и проехать-то нельзя, — оправдывался машинист.
— А другой кретин почему встал? — начальник обернулся ко второму машинисту.
— Так и у меня собака стояла. Тоже посередине. И не одна вроде.
— Идиоты! Как может собака одновременно стоять перед встречными поездами?! Ну, погодите! Вот я сейчас отправлю семьдесят девятый...
— Никитич, я тебе словно на духу! Собака была не одна. Был еще к т о-т о. Я не говорю, что видел е г о сам. Но я чувствовал его п р и с у т с т -в и е. Клянусь! Кто-то же остановил поезд. Была же в самом деле собака!
— Собака, собака! Да черт с ней, в конце концов! Ну что вы стоите как столбы? Отъезжайте поскорее! Вот-вот семьдесят девятый подойдет...
Однако выскочившие из вагонов люди еще были захвачены страстью. И экзекуции, проводимые конвоем, не имели реальных последствий.
Застенчивый хромой уборщик, чей голос не слышал никто на станции, закричал вдруг страстно и тоскливо:
— Бесстыжие! Побойтесь Бога! На глазах у всех...
Возбуждение растекалось ощутимое, словно жара. Да и душный воздух, казалось, вобрал в себя все — липкую вязкую пыль, стоны наслаждения и боли, грубые, наотмашь, тычки конвоиров, сухой металлический скрежет толкающихся вагонов. Тревожный звук шипящих паровозов болью ввинчивался в голову.
Кто-то из охранников, раздраженный непривычным непослушанием, пустил автоматные очереди прямо над головами заключенных. Словно подкошенные, падали подсолнухи. Желтые лепестки подпрыгивали в воздухе. В небе слышались испуганные крики жаворонков, на земле — невнятное и жалобное человеческое бормотание. Только электрические столбы по-прежнему мерно гудели. И еще все явственно ощущали чье-то невидимое присутствие. Хотя никто потом не мог объяснить, в чем именно это выражалось.
К вагону, который совсем недавно разгружали солдаты, опять подошел офицер из конвоя. На ступеньках сидел и курил молодой новобранец.
— Ты пойми, брат, — неожиданно мягко заговорил офицер, — мы просто обязаны помогать друг другу. Не ты один их жалеешь. Мне тоже случается их жалеть. Все мы люди. Ты вникни, это ведь не я, это закон запрещает им делать то, что они делают. И если родится столько детей, представляешь, что будет?.. Я-то думаю, все зло в ваших подсолнухах. Именно от них и возгорается страсть! От солнца и подсолнухов. От их огненной желтизны. Я как знал! Я всегда запрещал им ловить эти подсолнухи...
А курящий солдат слушал его вполуха. Сегодняшние чудеса на станции были ему странным образом уже знакомы. Едва ли кто поверит, расскажи он о своей способности у з н а в а т ь в только что случившемся давнее и пережи-тое — с сокровенными подробностями, запахом и цветом. У него самого эти воспоминания вызывали обеспокоенное раздражение, ибо не поддавались никакому логическому анализу. А ведь к т о-т о его этим отметил, он уверен. В хлеву, где он родился, повитуха Сона завернула его в черный бабушкин передник. Старушки к тому времени не было на свете, но он остро чувствовал запах передника и знал, что передник — бабушкин.

 

Левон Хечоян «Знойный день»