Аветик Исаакян: Курд Амо

Издали похожая на крест, угрюмо стояла на берегу Зангу Ереванская тюрьма. Наши камеры ютились в левом крыле этого громадного креста. Маленькое оконце моей одиночной камеры смотрело на Арагац. Эта снявшая хрустальным блеском вершина одна только и радовала глаз.

Дверь моей камеры выходила в узкий длинный коридор, а прямо против нее находилась другая, с шестью заключенными: то были курд по имени Амо, армянин Погос, еще один армянин, трое остальных - турки.

Дверь моя всегда была на запоре, в ней было прорезало небольшое отверстие, через которое следили за мной надсмотрщики и выдавали мне хлеб и воду.

С помощью этого отверстия мы, соседи по заключению, и общались друг с другом, хотя и было оно такое маленькое, что в ней едва могла поместиться голова ребенка.

Когда надзирателей в коридоре не было или они храпели на своих местах, мы подходили к дверям, подавали друг другу голос и начинали разговор.

О чем только мы не говорили. Беседа была единственным нашим утешением: мы вспоминали прошлое, рассказывали друг другу разные случаи из жизни, притчи, происшествия, пели вполголоса.

Мы переговаривались каждый день, и не видно было конца нашим историям. Кто-то рассказывал свой сон, другой делился весточкой из дома, а потом начинались самые приятные беседы - о происшествиях, о детстве, о любви, о всяких приключениях - и так каждый дань, как только выдавалась свободная минута...

Нас сплотила общая судьба, породнили общие страдания и горе. Политический заключенный подружился с уголовникам, турок с армянином, курд с айсором. Каждый готов был поделиться с другим табаком, сахаром, фруктами - всем, что попадало в тюрьму с воли.

Сердце мое переполняется любовью даже сейчас, спустя много лет, когда в памяти оживают бледные, изможденные лица моих товарищей по тюрьме.

Был тихий пленительный майский вечер. В далеких городских домах, как улыбчивые глаза, светились огни. Легкий ветерок доносил веселые голоса, песни любви и громкий смех, а в тюрьме нашей царило безмолвие, как на гигантском кладбище.

Заключенные молчали: спали ли они, или ласковый весенний ветерок унес их в волшебный мир, где прекрасные мечты о счастье и свободе помогали забыть кошмары угрюмой тюрьмы...

В тюрьме каждый грезит наяву - днем и ночью, ночью и днем, в глазах узника всегда светится мечта, чудесная мечта о свободе...

Глубокое безмолвие иногда только прорезала печальная мелодия песни, глубокий вздох и омерзительное бряцание цепей.

- Эй, братец, - услышал я голос Амо, он звал меня. Я подошел к двери. - Давай-ка поговорим, тяжко мне что-то, тоска меня гложет, - сказал Амо.

- О чем тосковать, дорогой?.. Уж недолго осталось. Столько терпел, потерпи еще немного. Ну сколько там осталось?

- Три месяца и десять дней. Только лопнет мое терпенье, пока они пройдут. Шесть месяцев и не помню как прошли, а того, что осталось не одолеть. Тогда была зима, что внутри, что снаружи - разница небольшая. А сейчас весна, весна, - вздохнул Амо.

Амо был красивый, здоровый парень. Только что обручился и попал в тюрьму на девять месяцев за то, что оскорбил кого-то.

- Амо джан, крепись, друг. А мне-то каково? Уже год сижу и не знаю, сколько еще придется.

- Ты-дело другое. Ну первое, что ты из города, а вы, горожане, всегда по домам сидите, к горам непривычные. Да к тому же, ты не обручен, о ком тебе тосковать?

- Ну так тебе же лучше, как выйдешь. Родные горы покажутся тебе еще милее, а невеста еще краше.

Он слегка улыбнулся.

- Как выйду на свободу, братец, то-то будет радости, а тебя я вовек не забуду. Сегодня тоска крепко за душу взяла. Будто увидел я наши горы... Эх, горы, горы... Сердце рвется к ним. Нынче кочевья подались в горы, ягнята да овцы, знай себе блеют, да сладко так, и медовую травку пощипывают на ходу. Один только бедный Амо поджаривается здесь на этом чертовом медленном огне. Девушка-невеста, позвякивая серьгами да браслетами, с шумом да звоном тоже в горы собирается, такая взглянет, так и обожжет. Только одни бедный Амо тоскует здесь по горам да мается...

-Слезы сжали ему горло.

- Стыдно, Амо, посовестился бы. Один ты что ли такой. У каждого человека есть сердце, есть любовь. Но что же делать. Надо терпеть. На то и человек, чтоб боль терпеть. Не камень же будет терпеть за тебя, ты же мужчина... Терпи... - Я сделал вид, что рассердился, но сердце у меня разрывалось на части при виде страданий этого простодушного сына природы.

- Ах, нет сил терпеть, и хотел бы не мучиться, знаю, что недолго осталось. Гляжу на других, вижу, сидят годами да молчат. Только сердце мое слов не понимает. Знаешь, горы сейчас такие красивые. Вот, бог даст, выйдешь отсюда, приезжай ко мне в горы, ешь, пей вволю, пируй в свое удовольствие, на охоту вместе сходим... Родные мои, Агмаганские горы. С моря слегка тянет душистым ветерком, родники так и звенят, цветы так и пылают на солнце, так и пышут золотом. Красота! А птицы поют так, что разве расскажешь. Сейчас к вечеру все смешалось там: песни, пляски, ржание коней, дымок поднялся над шатрами... И что-то там делает сейчас моя невеста, вот бы мне узнать. Ах, Амо, Амо... Когда у тебя под ногами будет земля твоих гор...

Как я ни старался переменить тему разговора, отвлечь Амо, ничего не получалось. Он все говорил о своем горе и тоске, хвалил свои горы, называл одному ему известные цветы, травы, рассказывал об ущельях и обрывах или родниках, вспоминал маралов и куропаток, коней п овец. То шептал нежные слова своей невесте, то в беспричинной ревности ругал ее...

Удивительный он был человек: сущее дитя природы, весь в плену своих чувств. Он так убивался, будто сию минуту его должны были вести на виселицу. Иногда ему вдруг начинало казаться, что он никогда не выйдет из тюрьмы: он провожал глазами порхавшего н ясном небе голубя и плакал, и посылал с ним приветы, завидовал цветку конского щавеля, былинке, дрожавшей на ветру.

То вдруг, озлобившись, бил ногами в стены, в дверь, навлекая на себя ругань и крики озверевших тюремщиков.

Откровенно говоря, мне порядком наскучили его каждодневные монотонные жалобы и чтоб как-нибудь покончить с этим, помню, я попросил его спеть. У него был приятный голос и пел он от всего сердца. Он глянул во двор и убедившись, что никого поблизости нет, мягко и задушевно затянул:

Яр, звезды глаз твоих чисты
Как Агмагана родники.
Яр, серна Агмагана ты -
О как шаги твои легки!

Яр, умираю от тоски,
Явись, молю, хотя б во сне...
Осыпь, о роза, лепестки
На жизнь мою... Приди ко мне...

Грудь белоснежна и нежна
Твоя - как снег, что выпал в срок...
Волос колышется волна,
Как Агмагана ветерок.

(Пер. Е. Николаевской).

Амо еще не кончил петь, как послышались громкие быстрые шаги надзирателя. “Чего воешь?” - разъяренно крикнул он и приказал нам замолчать и сейчас же ложиться спать.

Прошел май, Амо оставалось сидеть всего 85 дней. Но эти последние дни бедняга невыносимо страдал, ежеминутно считал дни, а в тюрьме дни - годы, века, иногда - вечность.

За последние дни он совсем измаялся, похудел, не ел, не спал и все курил. Я утешал его как умел. Мне казалось, что непрестанно думая об одном и том же, он довел до болезненной крайности свою тоску и потому не знал ни минуты покоя. То он вскакивал на нары и смотрел из окна на родные горы, а на глаза его наворачивались слезы, то подходил к дверям и звал меня: - “Дышать нечем, братец, сердце разрывается, где взять горную прохладу, чтобы вдохнуть хоть раз, целых восемьдесят пять дней впереди, вся душа изболелась...”

И снова подбегал к окну, долго-долго всматривался в горы. Он походил на дикую кошку, запертую в клетке, которая все царапает когтями прутья клетки и непрестанно прыгает вверх и вниз, бьется об стены, сотни раз сотрясая прутья в потоках выхода, свободы...

У меня сердце обливалось кровью, глядя на нестерпимые, хотя и ненужные страдания Амо. Я от всей души готов был взять на себя его три месяца, только бы он вот прямо сейчас вышел из тюрьмы.

В середине июня рано утром меня громко позвали из камеры Амо. Я испуганно вскочил. Обычно я просыпался вместе со всеми заключенными: меня будило зловещее бряцание кандалов. Звук этот безжалостно вторгался в мои золотые сны и возвращал к действительности.

Я подошел к двери. Бледный, растерянный Погос сообщил мне, что Амо повесился, привязав свой ремешок к оконной раме. Он уже мертв... Я остолбенел, я был потрясен: у меня подгибались колени, зубы стали выбивать какую-то дробь.

- Открыли глаза, смотрим, Амо глядит в окно на далекие горы, думаем, курд наш тоскует по родным горам. А потом пригляделись - какая тоска, - черная тоска, ноги-то у бедняги до земли не достают. Подошли - все уже кончено, глаза у него открыты, но уже застыли, будто глядит не наглядится на свои горы, глаз с них не сводит...

В это время на железные прутья тюремного окошка, весело чирикая, сели два воробья. Я машинально посмотрел на них: они знай себе чирикали, звонко так, заливисто.

Беспощадно прекрасен и свеж был этот день, небо ясное, манящее и великолепное, как сама жизнь...

- Бедный Амо, мой бедный Амо, - всхлипнул я и упал на нары.

1907 г.