Маленькая ночная спюркиана

Когда Виталию Айрияну поставят памятник, лучшим местом для него станет, конечно, бакинская набережная. Выглядеть это будет примерно так: бронзовый поэт, сидящий за бронзовым столиком кафе: кофе, коньяк, отвёрстая пачка цехового «Мальборо», томик Пруста, небрежно листаемый ветром... взгляд обращён к морю и полон тоски. Возможно, это будет первый Памятник Армянину, Покинувшему Баку. Также возможно, что будущие погромщики отнесутся к новшеству с должным почтением и не станут осквернять его в первую же ночь, а подождут хотя бы до тех пор, пока груда металла заново сроднится с Родиной-изменницей и кликнет из немыслимых глубин неба блудную душу. Покорная зову, та слетит и широко улыбнётся схожести прежнего и нового обиталищ. Зажмурится… и чайкой залива кувыркнётся в воздухе от счастья и горя.

 Жилые дома в рабочем посёлке имени Шаумяна (г.Баку, Азербайджанская ССР)... 1940-е гг. Фото Ф.Шевцова.

Жилые дома в рабочем посёлке имени Шаумяна (г.Баку, Азербайджанская ССР)... 1940-е гг. Фото Ф.Шевцова.

Армянин в изгнании волей-неволей становится сам себе и Нарекаци, и Месроп Маштоц. Эту книгу я осматривал, как только что отстроенный дом: выстукивал стены, приплясывал по полам, поглаживал оконные рамы, поднимался на чердак, гладил стропила… С радостной убеждённостью говорю: архитектоника этого тома может быть сочтена безупречной; даже размытые в целях сугубо эстетических смыслы напряжённо выпрямлены и упруги. Суть этого говорения – молитвенно тянущееся к небу опьянение языком, зализывание им душевных ран, таких же непонятных посторонним, как дёрганый, грозовой армянский алфавит. Это книга хаоса, преображённого волей тоски в галерею воспоминаний о том, что было и чего быть никак не могло. Не могло, совершенно не могло быть того дня, в который случилось бы такое застолье: и сидят вперемежку - кто есть и кого уж нет - Карапет - скелет, Исмаил - скелет и Тенгиз - скелет. Бред, который заставляет в себя верить, теребя за струнку иррационального. В принципе, допрыгались все. Каждый хватался за нож, каждый грешен нетерпимостью и расплатился за неё самой длительной в мире болью – не смерти, но изгнания с родной земли. Русские первой волны эмиграции в Париже умирали в трамваях – где умереть армянину-бакинцу XXI века? В метро? «ДЕДА ВЗЯЛИ ДА УБИЛИ» Из пожелтевших газетных вырезок уже ничего не понять. Повезёт встретить очевидца, расспросить – будет бить себя в седую грудь кулаком, давиться рыданьем. Ни слова не разберёшь. И надо ли – разбирать? Свидетельство Айрияна о которой по счёту кавказской резне амбивалентно. Смерти в лицо он может и ухмыльнуться: слишком во многих смыслах уцелевший мёртв, а не задетый ранен навылет. Прошли года - пришел убийца сказать, что их земля - не пицца, что всем не хватит места в лифте, и жизнь давно не фифти-фифти.

Он испугался блеска бритвы,

захочешь жить - не до молитвы,

когда семья кричит от страха –

забудешь бога и аллаха.

Но все закончилось блестяще –

 семейка не сыграла в ящик.

Протерли розовые веки и дом покинули навеки.

И впрямь, блестящий исход, верно? Куда уж лучше… Так не лучше ли было погибнуть ещё там, чтобы рваная память каждую ночь не вставала у изголовья? Ночь, ночь Спюрка, обложная, свирепая, бесконечная. Цвет её расчислен, как ход светил: эпитет «чёрный» прилежит и ангелу, и снегу, и свету, и городу, и саду, и граниту, и стремнине. И достопамятный Квадрат здесь не символ творящей мглы, а простого и очевидного небытия. Мазутные чайки, обугленный ворон и каспийская мгла спаяны в единый Чернобыль Судеб. Черная Быль, свершившаяся в 86-м (а первое стихотворение книги датировано как раз этим проклятым годом), крестила именем своим эпоху развала Союза. Осеняло ли кого-нибудь предчувствие ужаса? Задним числом.

Курдюком оседлав табуретку,

у подножия чешских штиблет,

чертит горы задумчиво веткой

сизовыбритый дед Архимед.

И вприкуску хлебает из чашки

чай с цукатами дядя Сократ.

Кущи райские. Дворик армянский

- ледяного грядущего ад.

И даже ещё определённее – «армянский ад». 1915, 1990.

Ветер дудуком сквозит в лебеде от Эрзерума до Двина.

Нас убивали всегда и везде, где можно убить армянина.

Главный и очевиднейший вопрос – за что?

Армяне что, жертвенная дичь, охота на которую возобновляется каждый ловчий сезон? Что в нас неправильного? Горды ли мы, больны ли мы, странны ли мы? Нет ответа. Как бы ни было, в «далёком доме» «крестом перечёркнута дверь». Будто в лупу, через тысячи километров видится, как тщетно, потрескивая от ветра и солнца, вслушиваются в гомон чужих шагов «щербинки отчего порога».

 Был мир провинциально старомоден

- семь слоников стояли на комоде,

и вместо бога жертвенный Камо

троился в гэдээровском трюмо.

Там знают толк в безделье, как в работе

- богатый край не требует потуг.

Оттуда мы уехали, и вроде

отъезд нам стимулировал испуг.

Мы стали призраком врагов,

аккумуляторами горя,

 и нас погнали с берегов

 условно названного моря. 

Даже боги не могут сделать бывшее не бывшим (с). И уже ни к селу, ни к городу хочется уточнить – ни христианский, ни мусульманский. Бакинцу, утратившему Родину, естественно винить во всём случившемся не только Азербайджан, но и Россию. Эти упрёки надо выслушать. Это наша общая власть не справилась с управлением страной, гордо называвшейся «многонациональной»; это из Москвы, не могущей устами генсека правильно выговорить название союзной республики, исходили безумные, безграмотные приказы, вслед за которыми на улицы выезжали БТРы – то воевать, то уходить, чтобы никогда больше не возвращаться. Именно поэтому строка «море, ставшее рокадой» из одного стихотворения Айрияна рифмуется со строкой «трюмы, полные армян» из другого. Замечательное открытие: отчизну, оказывается, выбирают, но только для того, чтобы выместить в ней и на ней всю горечь исхода. Кризис Айрияна – это ещё и кризис веры. Я спрашивал - а где бывает Бог, когда детей хоронят вдоль обочин? «КТО ЗНАЕТ, НАДО ЛЬ БЫЛО ПРИЕЗЖАТЬ…» После случившегося Айриян всматривается в византийский извод христианства с требовательностью, доходящей до богоборчества. Даже в стихах рождественских, по возможности благостных можно усмотреть след не просто сомнения, но ядовитого сарказма в адрес «золотых куполов», которые вместо несения креста агитируют присных своих «носить крестик». Здесь быстро усвоишь, взирая на Русь, откуда у бога вселенская грусть - славянской душе обязательно груз на совести нужен. Здесь вместо народа немые снега на тысячи, тысячи, тысячи га, а вместо орла в небесах пустельга без устали кружит. Я слушаю это, потому что это надо выслушать. Понимая, что это взгляд со стороны, отягощённый упрёком. Зная, что надеяться больше всё равно не на что. И даже это не надежда, а лишь её след, и не более того. Хорошо бы не инверсионный, тающий в небесах, где то ли прописан, то ли проживает некто благой, то ли забывший о нас, то ли проклявший. В мегаполиса гаме, где покоится Русь, византийская в храме вавилонская грусть. Здесь торговцы от бога отдают табаком, глаз замылен от смога и рублевых икон. Сыты дети совдепа и мудры, как волхвы, только в шике вертепа нет Мессии, увы. Лишь опричные спины гнет могил череда, да распята рубином Вифлеема звезда. - я слушаю это, потому что это говорится ещё и мне, принимающему этот порядок вещей именно потому, что другого нет. А порядок вещей быть должен. Хоть какой-нибудь. Я содрогаюсь, когда читаю у Айрияна слова о Богородице, смотрящей в «прицел креста». Мне больно постоянно встречать у него эпитет «потёмкинский» (здесь – поддельный, неистинный), применяемый к российским реалиям без особенного разбора. Я, проживающий в спюрке (изгнании) с самого рождения, могу разделить раздражение лишенца, жизнь которого переломлена надвое, но зазор между нами продолжает зиять: я не способен переменить своей шкуры, а он своей. Его беда и моя беда перекрикиваются через перевал, не видя друг друга и не осознавая своей кровной связи. Наши беды встречаются, как ночные путники – чтобы разъехаться каждый в свою сторону. Стихи Айрияна о Москве носят черты отстранённости: не он воздвиг этот ад и не он принимает на себя вину за него. А я, не понимающий, как так могло случиться на земле, которую я знаю всю свою жизнь. Снег нынешней ночи похож на золу. Как быстро привык я к московскому злу, где тычет назойливо баннера ложь строкой смс: подтвердите платёж, а гибедедешник по бамперу тачки читает пьянящую цифру подачки, и пялятся жёлтые жёлуди ёлок как нарки снимают простуженных тёлок. - именно здесь, в отвесных лучах прозекторски беспощадного взгляда, я спрашиваю себя: неужели Москва за 20 лет так и не переменила видимость на истинность, всецело, с потрохами оставаясь в фельетонно-перестроечных координатах чернухи? И отвечаю: да. С развалом страны глубина нашего бывшего общего бытия продолжает безудержно мельчать. И я уже не знаю, о чём здесь можно повествовать даже в ленивом созерцательном жанре. О крушении мечты? Крахе нации, именовавшей себя советской? Пожалуй. Но дело даже не в «гуманитарной» катастрофе, разразившейся над нами, а в её причинах. Дело в том, что мы сами собой неправильны и неверны, потому что в какой-то исторически значимый миг не сохранили верности самим себе. И это самая большая тема и для великой жизни, и для великой литературы в частности.

  Посёлок Шаумяна или посёло к  Мамедъярова. Не одно из этих названия так и не прижилось, так и остался он Арменикендом.

 Посёлок Шаумяна или посёлок Мамедъярова. Не одно из этих названия так и не прижилось, так и остался он Арменикендом.

В мистическом прозрении Айриян слышит Москву как ад – уже не армянский и не русский, а некий общий – один на всех:

В тебя войдут ножами голоса:

Влад хочет Лёшу, Лёша хочет сан,

Карина хает бывшего, Гасан

выклянчивает бабки у Аллаха.

А на Таганке в долгий переход

привычно тело вытеснит народ,

туда, где вторит лабуху фагот

 фантазиями слепнущего Баха.

После такого – хватит ли сил понять и простить город, нашпигованный беженцами, ставший городом беженцев? В человекоубийственной давке изредка, мимолётно различается благой призрак прежней поры:

В голицынской усадьбе

намытый воздух прян

- не суетятся свадьбы,

не куролесит пьянь.

В чернеющей попоне

застыл усталый лев,

и льётся Альбинони

за спинами дерев.

Похоже, только эти виды и способны на время примирить с осатанело рвущейся в каждую беззащитную душу коммерческой дрянью, приводя единственным путём к неизбежному выводу о духовном топосе третьего тысячелетия: где каждый прав лишь в том, что виноват Банально? Пускай. Даже там, где поэт выглядит обманутым окружающей кривдой, он будет следовать правде, которая составляет его единственную природу.

 Куча оптовых  магазинчиков, таможня, ремонтные  мастерские.  "Арменикенд".  Сюда туристы заходят только заблудившись или искатели действительной истории.  Таким был Баку в 90-ые и ранее годы. 

Куча оптовых  магазинчиков, таможня, ремонтные  мастерские.  "Арменикенд".  Сюда туристы заходят только заблудившись или искатели действительной истории.  Таким был Баку в 90-ые и ранее годы. 

Сергей Арутюнов, поэт, доцент Литературного института им. М. Горького

Маленькая ночная спюркиана