Сергей Арутюнов: «Там, где Ганг стремится в океан»

Судьба армянина в России; повесть о советском учёном

***

Отец редко открывал тумбу письменного стола, где хранил самые важные мелочи. Ключ от тумбы держал не на виду: не хотел, чтобы я что-нибудь сломал или потерял.

Вообще, к личному пространству он, проживший жизнь в большой армянской семье, а потом одиноко мыкавшийся по московским съёмным углам, относился ревниво: на старой квартире большая комната была разделена на его «кабинет» с книгами, папками и чертёжной доской, и всё остальное – диван, стол со стульями и телевизор. Укрытый за двумя шкафами румынского гарнитура отец работал, кажется, с удовольствием, по привычке захватывая часть ночи.

Было ли в тумбе что-то особо секретное? Растрёпанные записные книжки с номерами, начинавшимися ещё на буквы, фотографии в чёрных пакетах, медали, значки, членские билеты, удостоверения, руководства для служебного пользования, тусклые погоны, фотореактивы и куча чисто инженерных мелочей – затейливые скобы, крепёж.

Готовальня, офицерская линейка, перламутровые запонки, подарочный «паркер» с золотым пером, «кохиноровские» карандаши и ластики со слоном, лекала, линейки, малая рейсшина. В папиросных коробках, впритирку – двое дедовых часов, серебряные наградные для жилетного кармана, с длинной цепочкой, оканчивавшейся заводным ключом, и наручные, тоже швейцарские, на белёсом кожаном ремешке. Единственный, кажется, трофей войны – немецкий фотоаппарат со сломанным затвором.

Награды деда в Москву из Тбилиси папа почему-то не повёз, как и книги, подбор которых был, по его словам, весьма хорош: классика, и, в основном, зарубежная. Только много лет спустя ему привезли ПСС его любимого Голсуорси, но остальная библиотека досталась моим двоюродным братьям. В голодные девяностые они, сколько я их знаю, могли продать и то, и другое.

Оружия не было, хотя уже подростком я его тщательно разыскивал, но, видимо, оно было надёжно спрятано.

Была среди сокровищ и совершенно загадочная вещь – черная эбонитовая мини-стела с золотыми японскими иероглифами, которая много позже, уже без отца, буквально развалилась у меня в руках.

Характерно, что отец, отзывавшийся о церкви как об отжившем институте, несмотря на мои пионерско-комсомольские протесты, почему-то хранил в ящике эчмиадзинскую брошюру с портретом Католикоса всех армян Вазгена II. Как-то обмолвился, что церковь помогла сохранить нацию, но в целом считал её глобальным средством удержания народа в узде.

В тумбе бытовали и довоенные реликты – сделанные отцом в первом-втором классе миниатюрные шахматы, пунктирно вышитый красной и зелёной ниткой медведь на задних лапах и почему-то с сумкой, и крохотный мраморный барельеф Сталина с каким-то особенно острым носом и зловещим взглядом.

О Сталине у отца было непреклонное мнение: вскоре после смерти вождя, будучи за столом с грузинами, восторженно отзывавшимся о нём и поносившими Хрущёва, он заметил, что Хрущёву собравшимся можно быть благодарными уже за то, что такие разговоры в принципе возможны.

***

Оливковая кожа, ассирийская борода, огромные карие, чуть навыкате, глаза – всё выдавало в нём какую-то тысячелетней давности кровь, при том, что внешность деда гораздо скромнее, субтильнее, несмотря даже на пугающую буденовскую форму с чёрными бранденбурами, высокие кавалерийские сапоги и похожие на распростёртые крылья летучей мыши галифе.

Думаю, дело в матери: она происходила из какого-то особенного рода, фамилии которого я никак не могу вспомнить. На фото с дедом она по-осеннему зябко закутана в модный даже по меркам недавних лет плащ, а взгляд её пленительно печален.

***

Отец приехал в Москву в пятидесятых, аспирантом Грузинского Политехнического, и прямо с вокзала, без звонка, отправился на улицу Горького к всесоюзному главе отрасли теории механизмов и машин академику Артоболевскому.

Добрейший Иван Иванович принял молодого наглеца радушно, пропустив мимо ушей его дерзновенное заявление о том, что в классическом труде академика – двухтомнике «Теория механизмов и машин» - содержится ряд неточностей. Другой бы вежливо и непреклонно указал парню на дверь, но они проговорили до утра: шесть раз домработница И.И. вносила чай, трижды проветривали комнату, разогревшуюся от дискуссии. К утру Иван Иванович признал себя побеждённым: в словах аспиранта была своеобразная истина.

- Пишите. И обязательно защищайтесь, можно у нас, можно у вас. И – переезжайте в Москву. Сейчас в Институте Машиноведения ставок нет, но я буду держать вас в курсе.

Их писем не сохранилось, да и было ли их много? Подписанное И.И. очередное переиздание своего труда, сложенная вчетверо записка, телеграмма. Отец и сам понимал, как фантастично звучит приглашение академика. Переезд в Москву в пятидесятых был более чем невозможен: самодостаточный, да вдобавок ещё и режимный город отторгал любого претендента. Свои кадры, своя иерархия, и научная, и социальная. Раз в полгода Арутюнов С.С. был официально приглашаем на семинары к машиноведам, ему выписывали командировку, и три-четыре дня он был в столице, мысленно примеривался к ней, ходил по уже успевшим переехать знакомым.

Сергей Арутюнов 

Сергей Арутюнов 

Провинциал в собственноручно пошитом костюме, с потрёпанным портфелем, набитом фронтальными разрезами и спецификациями.

Лишь в начале шестидесятых положение изменилось: во время одного из выездных семинаров заведующий кафедрой начертательной геометрии и черчения УДН Рыжов, умница, фронтовик-разведчик, обратил внимание на витального, мгновенно ловящего на лету парня, и снова пригласил его в Москву. Режим смягчился, и уже можно было снимать угол. Этих самых углов в центре отец переснимал массу, и на Качалова, и у Никитских ворот.

На кафедре он и встретил маму. Ей не мог не понравиться огненный бородач; была в ней, русачке, какая-то странная предрасположенность к семитам. В речи мгновенно вспыхивавший отец был убедителен, глаза его горели живым то опаляющим, то притягивающим жаром.

- Мама, почему? – спрашивал я её спустя множество лет.

- Любила. И жалела. Он же без матери рос, - отвечала она, будучи младше отца на три года.

Они возвращались с занятий вместе, брели к маме по Гоголевскому, и чувствовали себя совсем своими. Через год после знакомства отец переехал к маме в арбатскую коммуналку  на улице Мясковского. К моему рождению вступили в кооператив, который благополучно сожрал всю их зарплату. Долги выплатили года через два, а семье рано ушедшего брата пятнадцать лет подряд ежемесячно высылали по сорок рублей. Ни машиной, ни дачей так и не обзавелись, но они и не были нам особенно нужны.

***

Армянскую речь я слышал в доме с детства: отец часто звонил по телефону друзьям. С годами они переходили на русский, а на родное наречье соскакивали только изредка, когда таили что-то. Что особенного они могли таить? Сокрушения по поводу вечно недалёкого начальства, политические анекдоты, жалобы на родню? Скорее, им, их гортаням и нёбам, сочетаниями гортанных звуков хотелось ещё раз окликнуть детство.

Судьбу московского армянства призыва 1950-1960-х гг. не назовёшь трагичной, учитывая, что пришлось пережить им, недавним османским рабам, с полвека назад. Полувырубленные турецкой резнёй, революцией и войнами семьи образовывались с трудом. Подспудное чувство изгнания, несмотря на победивший в СССР интернационализм, витало в российском «спюрке», как назойливая муха. Ну, какое изгнанничество? Езжай к себе в горы и наслаждайся блеяньем баранов, этими, как их там, горными потоками и дудуками.

Отношение к армянству в России было куда более терпимым, нежели на мусульманском Востоке. В той же генетически христианской Грузии взаимная ревность двух народов доходила порой до печальных и даже трагических курьёзов. Так, мою тётку её муж, грузинский националист, в первые же дни «революции роз» выставил из дому. Отцу в 1950-е гг. пришлось пережить иную и чисто «научную» коллизию: после одинокого и удачного проектирования гигантской и весьма эффективной установки для резки горячего проката молодой аспирант мог рассчитывать на Ленинскую премию, однако в документах, поданных на неё, он обнаружил двадцать иных фамилий. Скажем так, национально более уместных, поскольку работа подавалась от Грузинского Политехнического. Вписанный туда последним, а затем вообще вычеркнутый  оттуда (премия, разумеется, была получена кафедральным руководством и благополучно пропита), отец твёрдо решился на отъезд.

Году в 1984-85-м мы с Александром Павловичем, русским, полковником-ракетчиком, старшим товарищем отца, поехали на рыбалку за город. В электричке какой-то пьяный стал кричать на отца, что, мол, понаехали всякие чурбаны, житья нет. Я вскочил, но А.П. усадил меня, взял правдоруба за плечо и под одобрительные женские возгласы вытолкал в тамбур, благо, комплекция позволяла вытолкать троих, а то и больше. Вернулся и, как ни в чём не бывало, заговорил о снастях и наживках. Отец, изредка кивая, смотрел в пол. Улыбка его была какая-то страшная. Кривая.

***

В его лице иногда проступало что-то органически семитское – сочные губы иронически растягивались, брови взлетали, взгляд делался глуповатым, как у щенка. «Не бейте, я такой» - говорили черты. В эти минуты он, кажется, изображал усатую куклу-кинто, идущую плясать против желания. Напряжённо распрямлённые ладони крутились, маленький прыжок дервиша – ап!

Я часто стеснялся и этих, и других моментов в нём. Именно вековая униженность, а не природная весёлость выталкивала их на поверхность. Отец в России был порой чудовищно неуместен, не похож на окружавших его русских мужчин с их степенной усталостью. Здесь друг на друга множились его далёкие гены и социальная неотмирность.

***

Историю той армянской семьи можно назвать благополучной с большими оговорками: дед, орденоносец-будёновец, потерял первую жену, мою бабушку, ещё в 1930-м: после вторых родов она встала буквально на следующий день с кровати, чтобы подать на стол приехавшему посмотреть на новорожденного дедову брату. Открылось кровотечение, и вскоре ничего поделать было уже нельзя: молодая цветущая женщина умерла, оставив сиротами двух сыновей.

После этой трагедии дед женился второй раз, родил ещё двух сыновей от второй жены, а сам подолгу (по долгу службы) пропадал в тренировочных лагерях РККА. Закавказский округ готовился к отражению возможной турецкой агрессии, планировал экстренную переброску сил в Иран, а заодно блокировал подходы к бакинской нефти, открывавшиеся через Сталинград.

Подступал голод: офицерского аттестата и до войны критически не хватало на четырёх малолетних детей, не говоря уже о женщинах, крутившихся в доме. Как вспоминал мой дядя, эти дальние родственницы на следующий же день после смерти Марии украли все её драгоценности. Небольшая, размером со шкатулку, горсточка золотых цепочек и кулонов, кашгарских самоцветов, прихотливо оправленных в серебро, – всё оказалось прикарманенным. Вскоре стало настолько плохо, что в одно туманное утро дед выгреб из серванта серебряные ложки и отнёс в ТОРГСИН. Больше в доме ничего не было.

Отца растила бабушка Анна, мальчик целыми днями пропадал в школе и на детской технической станции. На одном из жёлтых довоенных фото отец – подросток в широченных брюках, чтоб не сказать, штанах, и странного, китайского вида, френче – может быть, перешитом путейском кителе с воротником-стойкой и костяными пуговицами. Обут мальчишка тоже как китайчонок, в подобие тапочек, хоть сейчас в у-шу, но ни поза его, ни взгляд  не атлетичны. Он скорее хочет взлететь с пыльного тротуара, и это мне как раз знакомо по собственному увлечению фантастикой. Но я читал, рисовал и грезил, отец же предпочитал действовать.

Подавленность ранним сиротством, голодное существование.  Может быть, предчувствие бедствий куда больших, воспитало в отце отчаянный гонор, культ личного всемогущества.

Увлекшись, как многие сверстники, авиамоделизмом, он за два года становится республиканским чемпионом, начав мастерить из дерева и металла, зарабатывает седьмой токарный разряд. Попробовал шить на заказ – и снова преуспел. Молодой, но страшно изуродованный природой, двойной (и спереди, и сзади) горбун, прослышав о необыкновенном мальчике, заказал ему костюм, и геометрическая проработка выкройки волшебным образом скрыла его патологию настолько, что в этом костюме этот человек женился, родив совершенно нормальных детей. Множество раз на протяжении жизни он заказывал костюм по отцовым выкройкам и считал себя спасённым Провидением.

Авиамоделизм. ОСОАВИАХИМ. Отец запускал в небо модели такие большие и дальнобойные, что искать их летал «кукурузник». Одна из самых впечатляющих машин (размах крыла – два с половиной метра) села на гладь соляного озера и настолько отяжелела папиросной бумагой корпуса, что больше не могла летать. Чем не символ?

Но и знаки спасения поджидали повсюду: один из авлабарских бандитов, поклявшийся застрелить мальчика за какой-то не такой ответ ему, на следующий день тонет в Куре вместе со своим наганом.

Обрушившаяся война отправила отца на Руставский металлургический, к станку он встал точно так же, как десятки тысяч сверстников, – на снарядный ящик. Снаряды для «катюш» при известной сноровке вытачивались быстро и без брака, а в изголодавшемся мозгу плыли чудные видения. Дойти до дому сил уже не хватало: ночевать приходилось на железной крыше пустующего дома напротив проходной.

И вот проект – вертолётная платформа для отражения воздушных нападений. По замыслу, аппарат с двойным противоходным винтом, поднимал на высоту до километра две «зенитки» с расчётами, расстреливавшими «юнкерсы» еще на подлёте к городу. Командующий Закавказским фронтом Тюленев выделяет проекту миллион рублей, и через несколько недель отец собирает макет фактически первого советского вертолёта, поднимавшего пока до ста килограмм. Госкомиссия подписывает акт об удачном испытании, принимается решение о серийном запуске, но тут фашистов отгоняют от города, и решение блокируется.

В 1944-м отцу восемнадцать, и он в первый и последний раз едет в Европу. В пути на сухом пайке слабеет окончательно, и уже фронтовая медкомиссия констатирует: острая дистрофия. 300 голодных обмороков в тылу сделали своё дело: офицерский аттестат деда и его рабочая карточка откормили семь ртов. Дед с фронтом подходит к Будапешту, где и погибнет, а отца, не доехавшего до него двухсот пятидесяти километров, обратным эшелоном отправляют домой. Через три месяца он развернёт уведомление о пропаже деда без вести, ещё через месяц – похоронку.

- Ты, наверно, с ума сходил, что деда убили?

- Нет. Было грустно, но. Я был слишком занят, чтобы неделями рыдать. Ты не представляешь, сколько было дел, и сколько приходилось работать.

Тайну этого холодка рассказала мне мама. У отца в первом классе завёлся друг – белоснежный ягнёнок. Барашек ходил с мальчиком в школу и смирно сидел под партой до самого конца занятий. Это было чудом – будто душа матери в ином теле (мне тоже было аналогичное видение) взялась сопровождать утраченного малыша.

Прибежав однажды домой, папа почуял запах бараньей похлёбки. Мог ли дед почувствовать, что этого барашка нельзя просто так взять и зарезать? Можно долго говорить о детских непреклонных сердцах, но сердцу и так раненому стало и впрямь невыносимо: на фоне вторичной женитьбы – вторым ударом ножа в ту же самую рану.

Отец деда не простил. Не смог.

***

Ему долго было не до своей семьи: маленькие братья цеплялись за него, пока не окончили школ. Бабушка перестала выбиваться из сил лишь в пятидесятые: стало чуть легче с продуктами. И в тридцать, и в тридцать пять можно было начать судьбу заново, тем более, что темпы были набраны.

***

Участь армянских инженеров, приехавших в те годы в Москву, складывалась в основном счастливо. Экзотические парни, хорошо разбиравшиеся в своём деле, быстро завоёвывали авторитет умением вникнуть в проблему и предложить наилучшее решение. Математики, физики, астрономы на фамилиями на «-ян» и «-янц» после войны интегрировались в советскую науку. Их приняли. Трое братьев Аристакесянов, сыновья, к слову, репрессированного военного, ушли кто в нефтеразведку, кто в микротехнологии, Алик Башинджагян из папиной группы стал первым главным инженером АвтоВАЗа, одним из самых молодых докторов наук стал Бадриан, уже лет через двадцать пять заправлял лабораторией Саша Овакимов, сокурсники.

 

Трагичным оказался лишь ранний взлёт физика-фундаментала Лёвы Африкяна, которому люди Берия предложили оборонку на долгие годы. Лёва, один из ближайших друзей отца, отказался, и вскоре был найден утонувшим с синими отпечатками чьих-то пальцев на шее.

Отца тоже ждала настойчивая оборонка, и он по возможности сопротивлялся ей, как мог, отказывался вступать в партию, поскольку действительно не считал марксизм наукой. Наукой для него была возлюбленная теория механизмов и машин (ТММ), высшая геометрия, топология, но никак не гуманитарный комплекс. Философию он терпеть не мог, и был изрядно поражён тем, что я нахожу нечто в литературе.

***

Суть его диссертации была проста и величественна: периодическая система всех возможных в природе механизмов. Как сновидческий Менделеев, отец строил таблицу, на пересечении граф которой образовывалось любое мыслимое движение – поступательное, возвратное, - любое. Надо было лишь совместить одно с другим.

Математическая часть строилась на системе матричных уравнений, то ли восемь на восемь, то ли шестнадцать на шестнадцать. Каждая матрица приравнивалась к нулю или единице, и в итоге получались весовые коэффициенты каждого движения, по которым можно было простроить механизм.

ЭВМ 1970-х гг. еще не могли справиться с просчётом этих уравнений, а когда уже стали способными на такое, отец не мог вырваться из обыденного круга, вернуться к работе и оглядеть плоды дел своих.

***

Он понял, что зверски устал, на рубеже 1970-1980-х. Диссертацию он писал двадцать лет, и чертежи к ней сделал такими, что на них можно было любоваться, как на ивановское «Явление Христа народу».

С самой защиты, с 1970-го года перед ним стояла, по сути, двуединая задача – зарабатывать на нас и параллельно писать монографию по уже защищённой работе. Тогда – звание доктора, и, чем чёрт не шутит, дальше, путь в столичную профессуру, возможно, член-корреспондентство АН СССР, персональная книжно-журнальная подписка, вместо кооператива для граждан среднего достатка – персональная четырёхкомнатная в кирпичном доме плюс казённая дача с сосново-гамачным участком, машина к подъезду, зарубежные командировки, симпозиумы…

Ничего этого не сбылось, и я часто задумываюсь о том, что встало на пути этой блестящей, по советским меркам, судьбы. Отец не боялся ответственности, руководства, но работать с людьми ему было сложно: он слишком видел, кто на что способен, а бытовые наклонности работников, тем более расстановки сил, учитывать не мог и не хотел. Он максималистически делил людей на талантливых и бездарных. Середины не было.

- Плохо загружаете своих инженеров, Сергей Сократович! – выговаривали ему на планёрках, а он по обыкновению вспыхивал и начинал – нет, не оправдываться – объяснять, что не может доверить инженеру первой квалификации узлы 3Б и 6Д, и более того, даже деталировку прикидок ему пришлось править двое суток, что на соответствующий срок задержало исполнение работ.

***

Специальное конструкторское бюро (СКБ) располагалось там, где почти все аналогичные предприятия, - на «Авиамоторной», рядом с МАИ и «Туполевкой». Московские ракетчики, огромные, отделанные до половины деревом коридоры, полуподвальные лаборатории и опытные цеха, круглосуточно горящие люминесцентные лампы под потолком, прокуренные лестницы, пожарные щиты, обилие военных – вот обстановка, которую я помню по детству.

Мрачная столовая, гром подносов, покашливания, вечные фуражки и шинели на вешалках у входа, адъютанты, скользящие шепнуть что-то на ушко чинно обедавшему за небольшой перегородкой генералитету: «Вячеслав Юрьевич, машина подана».

«Энергия».  Этот ракетоноситель доехал до стартовой площадки и кровью отца. Работы, начавшиеся году в 77-м, трижды замораживались, но на финальном этапе исправление недоделок креплений подвесных топливных баков было передано отцу. Немедленно вслед за тем начался новый этап битвы самомнений, поисков виноватых, доносов, разносов, инфарктов, оправданий.

Отец всего этого видеть не хотел. Ему было великосветски плевать на Великую Войну Всесоюзных КБ, он азартно ввинтился в процесс: в записке на базе испытаний вывел причины неудач, предложил пригодные варианты исправлений конструкции. Он со своими ребятами снова шёл на Госпремию, он снова был в седле!

Не помню, когда он в те годы спал, даже в отпуске непрерывно чертил, бегал звонить по межгороду.

В 1984-м через два месяца после сдачи полного пакета проектной документации вскрылось, что инженерной группе главного конструктора проекта Арутюнова С.С. в течение восьми лет не производились выплаты за срочные работы. Каждому задолжали тысяч по десять-двенадцать, а для младших конструкторов это была критичная сумма, связанная с паями жилищных кооперативов, куда половина уже вступила, а половина собиралась вступить.

Надо было с нуля доказывать, что именно вариант группы принят Госкомиссией, собирать справки о том, что именно люди отца трудились над конструкцией, а вовсе не те, которым работа была без объяснения причин якобы передана за неделю до сдачи документации.

По согласованию всех заинтересованных сторон основного фигуранта неприятной истории с выплатами решили скоренько сократить, чтобы вывести руководство из-под удара.

Отец ожидал чего угодно, только не этого. Его святая вера в то, что он лучший, оказалась фатальной. В одну из ночей 1985-го года его вывели под руки из его комнаты двое врачей и отправили в больницу с первым инсультом. Увидев выскочившего меня, он в первый и последний раз  в жизни заплакал, чем пронзил мне сердце.

***

Ещё в шестидесятых он начал рыбачить. Самозабвенно, словно шанс за шансом упуская возможность пробиться в советскую элиту. Что-то взбунтовалось внутри него; время будто бы ещё было, а решительного настроя пробиваться к докторской, уже лежащей в кармане, ещё раз повторять переписку с десятками светил, рассылать работу, приглашать оппонентов и порой унижаться – уже не было.

Рыбалка стала убежищем, средством расслабить голову, побыть в тишине два, а то и три дня. Ловил отец мастерски. Зоркий глаз, чуткие пальцы, мгновенная реакция делали из него рыболовного небожителя. Выловить килограмма на два он мог даже из сибирской протоки, где сто лет как не помнили ни одного тайменя.

Ладить снасти, что-то вытачивать, пригонять стало манией. От ранней, почти совпавшей с моим рождением потери любимого младшего брата отец спрятался в сыроедение, и победоносно чудил с ним, пока не стало понятно, что на голых овощах в те годы можно было полностью прогореть.

***

Первого мая после демонстрации трудящихся по первому крутили программу «Танцы народов СССР». Русские танцы были – выходящие в земной круг, зовущие в него, обнимающие весь мир, заливисто, звонко затаптывающие в себе тоску, раздумчивые, наплывавшие, как туман на речную пойму.

Армянские исполнялись с затаённым надрывом; прощупывались в них и кинжальная угроза, и слепящий ужас, и жар спускаемого с головы чёрного платка, и жесты их были – извинение, отчаяние, отчаянный приказ, мольба.

Отец итожил Армению кратко: «несчастная земля». С едва заметным внутренним перебоем вздыхал, а однажды почти со слезами, выкатывая глаза, пустился рассказывать о турецких зверствах во время Геноцида. Кажется, это было моё первое столкновение с бездной.

***

Он понимал, что ранен, обездолен. Для меня формула армянина звучит как «буйство». Есть же у этого русского слова семантическое родство с буйволом? Армянин и есть буйвол, причём бешеный.

Отец мог раздражиться на какой-то пустяк, прикрикнуть и не разговаривать со мной несколько дней, недель, а то и месяцев. Я и теперь многое могу понять, кроме одного – как, любя меня самозабвенно, он мог играть этот дешёвый спектакль, будто бы не замечая меня на кухне, в комнате? Что я мог причинять ему такого, за что следовала бы такая страшная кара – отказ разговаривать? Подростком я не мог ни напиться, ни учинить драку, ни воровать. К чему было так разоряться из-за пустяков, и до такой степени, что я сомневался, любит ли он меня вообще?

Мирились с огромным трудом. Я не мог простить ему этих внезапно свинчивающихся с резьбы нервов. Взрослый человек, а мальчишится, как подросток. Под его защитой я чувствовал себя непрошибаемым, но он, сам того не хотя, сеял и сеял во мне чувство вины неведомо за что.

Он никогда не бил меня, но накричать мог так, что не хотелось жить. Видимо, на моё детство наложилось понимание им какого-то глобального проигрыша. Он понимал, что не успевает сделать всего, что задумал, подводит здоровье, горят планы. И всё чаще рыбачил.

***

Армянская родня никогда не внушала мне особенно отрадных чувств: в абсолютном большинстве своём эти люди были буквально помешаны на деньгах и мерили всех по размерам урванного от жизни, и только отец проходил у них по какой-то другой шкале. Он был особенным. «Другой бы купался в золоте, но – не Сержо», - говорилось про него регулярно.

Я рос в двуцветности. Русским для меня было материнское – красные с белым вологодские кружева, армянским – отцовское, чёрно-песочная растительная вязь. Они органически сливались под серпом и молотом, происходя словно бы из единого истока. Но эти истоки, несмотря на общие христианские корни, были, конечно, разными.

Мне и в голову не могло прийти, что для одних моя двойная кровь будет пониматься как «порченая», а для других станет скрывать в себе некий обнадёживающе свойский признак: полукровка, маргинал, революционер... Слово «метис» в отношении себя я впервые услышал совсем недавно, и до сих пор воспринимаю его как пощёчину.

Незадолго до перестройки я ни с того ни с сего спросил отца – а что, если какая-то республика захочет выйти из состава Союза? Отец, чуть помедлив, ответил, что такая ситуация в принципе возможна, но наверняка беглянку уговорят не выходить.

***

После второго инсульта в 1987-м отца выписали из больницы к самому Новому году. Великолепный мозг его, залитый кровью, пребывал в видениях.

- Я понял, как устроен наш мир, - говорил он мне в темноте. – Я увидел: Земля окружена потоками разных энергий, но производятся они – не знаю, как описать – вроде бы как кошачьими хвостиками изумрудного цвета, кружащими вокруг планеты. Они вылетают из-за горизонта, словно косяки рыбок. Если б ты знал, как это красиво! На конце каждого хвостика – загнутая стрелка, ориентированная строго на Восток. Благодаря этой общей ориентации сохраняется общая направленность потока. Дай бумагу, попытаюсь рассчитать ротор и конвергенцию.  Но знаешь, больше всего меня интересует момент инерции. Я открыл устройство мира. Пока никому не говори о том, что я тебе сказал, но мы скоро будем богаты. Это бесплатная энергия, бесконечная энергия!

"Я увидел: Земля окружена потоками разных энергий, но производятся они – не знаю, как описать – вроде бы как кошачьими хвостиками изумрудного цвета, кружащими вокруг планеты. Они вылетают из-за горизонта, словно косяки рыбок".

"Я увидел: Земля окружена потоками разных энергий, но производятся они – не знаю, как описать – вроде бы как кошачьими хвостиками изумрудного цвета, кружащими вокруг планеты. Они вылетают из-за горизонта, словно косяки рыбок".

 

Эти слова могли быть его последними, но он прожил ещё долго – до начала двадцать первого века, и убила его вовсе не сердечно-сосудистая деятельность, будь она неладна, а простенькая аденома простаты, которую ему просто побоялись вырезать.

И ещё долго, лёжа по ночам в своей комнате, он помогал мне с геометрией Сканави, а потом уже в институтские годы – с проектом по двуступенчатому редуктору. Да только ли мне.

***

В 1990-е Арутюнов С.С. заключает договор с бывшим оборонным НПО «Перспектива» и сооружает универсальный деревообрабатывающий станок за 15 тогдашних миллионов. Из них он после бесконечных поездок и просьб к разоряющемуся на глазах руководству НПО получает половину, и кладёт эту сумму, тающую на глазах, в шаталинский банк для интеллигентных москвичей под названием «Реформа», откуда после смерти академика Шаталина эти деньги благополучно изымаются на неудачную президентскую кампанию высокого думского деятеля Мартина Шаккума.

После судов, проходивших, к счастью, без нас, но с ором, устроенным судьёй Басманного суда, в отношении мамы, мол, ка вы смеете порочить кристально честного человека, управляющий банка был посажен лет на шесть, а через два года выпущен по амнистии.

К самому концу 1990-х, уже после дефолта и чуть ли не деноминации нам возвращают жалкий огрызок суммы, на которую уже не купить даже стиральной машины.

***

Я до сих пор ощущаю его – могучую шею, загорелые дочерна кисти рук с перебитым гидравлическим прессом указательным пальцем, короткую бороду, по моде российских мужчин – белоснежную майку под расстёгнутой полковничьей рубашкой, узкие тренировочные брюки, сандалии рыжей кожи, толстенный бандажный ремень со свинцовой блямбой, вдавливающей ещё студенческую грыжу на место. И неизменный цанговый карандаш в пальцах.

***

Как-то отец вошёл ко мне с жёлтым листком, исписанным стародавним пером. Это были слова забавной песенки, явно самодеятельной, из которой я запомнил несколько слов:

Там, где Ганг стремится в океан,

Где от солнца краше небосвод

Где крадется тигр меж лиан

И по джунглям рыщет дикий слон

И припев:

Край велик Пенджаб

Там жесток Раджа

Почти в самом конце:

Верность слепа

Прими же дар раба

Речь в этом незатейливом произведении шла о том, как жестокий владыка приказывает слуге принести голову своей возлюбленной, но после исполнения поручения оказывается, что возлюбленной раба была, в общем, раджиха, или как там это называется у индийцев – жена раджи.

Только годы спустя, глядя на отцов портрет, исполненный мамой в дни его зенита – блистательной защиты кандидатской диссертации, которую хотели счесть докторской, и русско-армянской пирушки по этому поводу в «Славянском Базаре», официозно названной «банкетом», я понял, что ему больше всего пошла бы чёрная сикхская чалма.

Отец был тем самым колониальным индусом, божеством которого были не Рама, Шива или Кришна, и даже не солнце, но бесконечный труд, и, может быть, оттого песня про раджу всегда начинает звучать во мне, когда я смотрю на него, раненого, но ещё полного сил и надеющегося.

Сергей Арутюнов

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Сергей Арутюнов: «Там, где Ганг стремится в океан»