«Искусство должно выступать против»: разговор с Кристофером Атамяном

Кристофер Атамян — писатель, переводчик, куратор и активист, чья жизнь соткана из многих идентичностей. Внук переживших Геноцид армян, выпускник Гарварда, бывший глава отдела брендинга JP Morgan. В 2018 году его сборник «Поэт в Вашингтон-Хайтс» был номинирован на Национальную книжную премию. Он перевёл семь книг с французского и западноармянского языка, получил медаль Эллис-Айленда и в 2022 году основал Atamian Hovsepian Curatorial Practice — галерею в Нью-Йорке и Ереване, посвящённую искусству недостаточно представленных художников.
В этом интервью Атамян рассказывает о своём родстве с легендарным Мисаком Манушяном, о том, как армянская идентичность оставалась скрытой в его детстве, о «цене билингвизма» и о том, почему искусство всегда должно выступать против чего-то. Он размышляет о будущем западноармянского языка, внесённого ЮНЕСКО в список исчезающих, о разнице между диаспорами в Бейруте и Лос-Анджелесе, о том, как травма Геноцида передаётся через поколения, и о необходимости создавать красоту вопреки всему. Это история о том, как быть чужаком в двух языках — и превратить эту инаковость в силу.
— Вы приходитесь родственником писателю и революционеру Мисаку Манушяну. Как Вы об этом узнали и что это для вас значит?
— О Мисаке и о нашем родстве я узнал уже под тридцать. В детстве семья отца всегда говорила о Геноциде армян — да и вообще обо всём, что с ним связано, — по-французски: «les événements», то есть просто «события». Мне никогда не было до конца понятно, что именно произошло в 1915 году. Думаю, Катастрофа оставалась для них слишком свежей и мучительной, чтобы обсуждать её открыто, поэтому они говорили о ней лишь намёками.
В детстве я, например, искренне полагал, что все армяне родом из Ливана.
Когда Мисак погиб, о нём было написано очень мало. Позже я наткнулся на фильм, где упоминалось, что он из Адыямана — того самого города, откуда родом мои дедушка и бабушка. Тогда Адыяман был небольшим, жителей тысяч десять, половина — армяне. Когда я спросил об этом тётю Маро, она объяснила, что Мисак приходился моему деду двоюродным братом.
Имена Мисака и Карапета Манушянов (№ 6 и 7) в списке сирот, размещённых в приюте Джунии (Ливан). Источник
Так часто бывает в диаспоре — многое остаётся скрытым. Вот этот человек: писатель, основатель важнейшей группы антинацистского Сопротивления, крупная фигура в истории Франции, а в моём детстве о нём не говорили ни слова. Он какое-то время провёл в приюте в Джунии, в Ливане, как и моя бабушка. Вся семья, должно быть, находилась где-то рядом, но полной картины никто не знает. Отец уехал из Бейрута ещё до ливанской гражданской войны, и теперь мы разбросаны по всему миру.
— Многие армяне чувствуют себя чужими в странах, где обосновались. Как это отразилось на вас в Нью-Йорке?
— В детстве я учился в Нью-Йоркском французском лицее, так что рос, погружённый во французскую культуру. Мама не была армянкой — она швейцарская итальянка. Её семья жила бедно и перебралась в кантон Тичино из Бергамо ещё до Второй мировой. Бабушка работала поварихой в Итальянской школе Женевы, где мама училась с отличием. Потом она переехала в Штаты и устроилась к владельцу «Шанель», который выделил мне стипендию для учёбы в частных школах.
Дома мы говорили по-французски, потому что отец был из франкоязычного Бейрута, а мама не знала ни армянского, ни арабского. Потом я выучил западноармянский, но не арабский. Армянская часть моей идентичности оставалась на заднем плане — если не считать летних лагерей и визитов к дедушке с бабушкой в Ливан, когда я был совсем маленьким, ещё до начала гражданской войны в 1975-м.
Я отчётливо помню, как отец таскал меня по выходным в книжный магазин «Четыре континента» во Флэтайрон-дистрикт на Манхэттене — тогда там жило множество армянских литографов и торговцев коврами. В магазине продавались журналы вроде «Советской жизни», напечатанные на толстой глянцевой бумаге с запахом тяжёлой старой типографской краски. Он показывал на фотографии в журнале и говорил: «Посмотри, какая красивая Армения». А я отвечал — наполовину из желания ему возразить: «Не вижу ничего красивого. Нью-Йорк мне нравится гораздо больше».
Отец часто жаловался, что я не хочу учить армянский. Я спрашивал: «Где я должен его учить? Дома мы говорим по-французски, а я теперь хожу в американскую подготовительную школу, где изучаю испанский». Тогда для этого просто не было контекста — армян не было в американских учебниках истории. Нет их там и сейчас. Многое из того, что рассказывал отец, звучало откровенно мифологически или попросту выдуманно.
Кристофер Атамян в четвёртом классе Французского лицея в Нью-Йорке — второй справа в верхнем ряду. Источник
А в армянских летних лагерях в северной части штата Нью-Йорк большинство детей приезжало из пригородов Нью-Джерси или Лонг-Айленда — это были дети мелких предпринимателей. Они ехали туда веселиться и заводить друзей. Я же в основном читал, что было нетипично. Меня отправляли и в католический лагерь мхитаристов, и в лагерь, которым руководили дашнаки, так что я прошёл через весь армянский политический и религиозный спектр. Я был общительным и легко приспосабливался, но всё равно ощущал некоторую чуждость.
— Когда Вы всерьёз начали погружаться в армянскую культуру?
— В начале тридцатых годов жизни я начал изучать армянский в Колумбийском университете с Мелиной Такворян, аспиранткой родом из Бейрута. Когда я освоил язык и смог читать тексты в оригинале, а потом съездил в Бейрут, — передо мной открылся целый мир богатейшей культуры. Если честно, отец иногда говорил ужасные вещи об армянах — это была ненависть к самому себе, рождённая Геноцидом, что было отчасти понятно. В то же время я был вписан в элитарное американское общество, окружён еврейскими, англосаксонскими протестантскими и азиатскими студентами, нацеленными на Лигу плюща. Это трудная среда для любого, кто чувствует себя не таким, как все.
— Что Вы открыли для себя, изучая армянский язык и занимаясь переводами?
— Что существует целая блестящая культура, которую нужно «откапывать», осмыслять и развивать дальше. Возьмите современное армянское искусство: сейчас в Художественном музее Циммерли при Ратгерском университете проходит выставка «Топографии несогласия». Она охватывает всё — от раннего модернизма и абстрактного экспрессионизма до поп-арта и бункерного искусства. И при этом у нас есть всего одна книга серьёзной критики о современном армянском искусстве — работа Анжелы Арутюнян.
— Значит, наблюдается пробел в осмыслении и сохранении армянского наследия?
— Совершенно верно. У меня дома есть прекрасная книга «Армянское искусство» авторства Патрика Донабедяна и Жана-Мишеля Тьерри, которая обрывается на XVII веке — словно армяне вдруг перестали существовать. Но армянская культура, разумеется, продолжала жить на Ближнем Востоке, в Османской империи, в Советском Союзе и на Западе. Так что перед нами стоит множество задач: фиксировать армянскую мысль, переводить ключевые западные теоретические труды — от Фуко до Броделя, — а затем создавать оригинальные исследования самой армянской культуры. До недавнего времени армяне в Армении читали таких мыслителей, как Кант или Фуко, по-русски, а не по-армянски. Это проблема, поскольку сейчас уже не все свободно владеют русским. Благодаря Институту Ованнисяна в Ереване, Фонду Гюльбенкяна в Лиссабоне и AGBU эта работа сейчас ведётся.
— Как Вы думаете, как армянская идентичность проявляет себя по-разному в различных обществах?
— Я не профессиональный антрополог, но совершенно очевидно, что это во многом зависит от принимающего общества. До недавних пор армяне в Бейруте или Алеппо оставались самыми традиционными за пределами самой Республики. Они жили в армянских кварталах, ходили в армянские школы, говорили дома по-армянски. Зайдите в такой дом, как у моего отца в Захле, в Шуфе, — и вы бы не поняли, что находитесь не в Западной Армении два поколения назад.
Армянское общество ещё недавно было разделено политически и религиозно. Мои дедушка и бабушка были армянами-католиками — их называют «франгами», потомками армяно-норманнских браков в средневековой Киликии. Отец учился в мхитаристской школе. У дашнаков были свои школы и церкви. Ливанские армяне отличались особым космополитизмом: аттестат моего отца, который висит у меня на стене в рамке, написан на арабском, французском и армянском.
Дедушка и бабушка — Вартануш и Бедрос Атамяны — (в первом ряду) с детьми — Деде, Рен, Маро и Жоржем. Источник
В США, напротив, многие люди с армянскими фамилиями не умеют ни читать, ни говорить по-армянски. Они могут сходить на кеф (арм. քեֆ — «гульба»), может быть, женятся на другом ассимилированном армянине или время от времени жертвуют армянским организациям, но зачастую на этом всё и заканчивается.
— Давайте двинемся дальше, Кристофер. Когда искусство должно выступать против чего-то, а когда — стремиться к пониманию?
— Искусство всегда должно выступать против чего-то. Иначе это просто декор или реклама. Необязательно быть полемичным, но напряжение или искра должны присутствовать. В «Моби Дике» Ахав сражается с китом. В «Гэтсби» Фицджеральд критикует человеческие излишества и безнравственность эпохи джаза. Даже «Кувшинки» Моне завораживают не только красотой, но и тем, что балансируют на грани абстракции. Чтобы выйти за пределы обыденного, искусство должно преодолевать границы или традицию.
Я не формалист, хотя восхищаюсь французским методом «тезис — антитезис — синтез», уходящим корнями в гегелевскую диалектику. Единой модели для искусства или литературы не существует, но хорошее искусство должно дать вам почувствовать присутствие художника и его замысел. А иногда одной красоты достаточно, если вы эстет или эпикуреец.
— Вы говорили, что положение чужака необходимо для писателя. Так ли важно это?
— Почти все хорошие писатели — чужаки того или иного рода. Возьмите, к примеру, Америку. В ранний колониальный и постколониальный период большинство известных писателей, за редким исключением, были протестантами — Мелвилл, Дикинсон, По, Готорн. Но с тех пор подавляющее большинство составляют латиноамериканцы, афроамериканцы, ирландцы, евреи — ну и, конечно, армяне. Необходимо некоторое трение, напряжение. Если тебе всё даётся само собой, зачем писать? Что ты скажешь — «я счастлив и скучен»? Никто не хочет это читать. Взять великих русских писателей вроде Достоевского и Толстого: они тоже прожили трудные жизни. Ирландцы писали под многовековым английским господством. Даже Хемингуэй никогда не чувствовал себя в обществе свободно. Он всегда был в движении и раздвигал границы.
— По каким критериям Вы выбираете авторов для перевода?
— Я перевожу в основном с западноармянского, так что выбор у меня невелик. Моим первым переводом стал «Венсенский лес» Никогоса Сарафяна — размышление о сомнении и диаспорном существовании.
Позже я перевёл «Мусорную землю» Дени Доникяна (по-армянски — Աղբաստան), первоначально написанную по-французски под названием Vidures — игра слов между «vies dures» («тяжёлые жизни») и «vidures» («внутренности» или «отбросы»). Действие романа разворачивается в Нубарашене, районе Еревана, среди людей, выживающих на мусорной свалке. Когда там устанавливают мусоросжигательный завод, их хрупкая экосистема рушится. Сатира разозлила некоторых армянских писателей, считавших, что чужакам не следует критиковать Армению, даже если критика справедлива.
Недавно я перевёл «Освящение» Ваге Ошагана — о трёх молодых дашнаках, захватывающих церковь в 1970-е годы в убеждении, что её нужно разрушить, чтобы возродить нацию. Книга шокировала церковь, но это важное произведение. Возможно, следующим я возьмусь за «Сумерки муравьёв» Завена Биберяна, хотя там почти 500 страниц. Перевод требует времени и редко хорошо оплачивается. Это труд по любви, который невозможно делать качественно без грантов.
— Что важнее в переводе: точность или доступность?
— Ни то ни другое — и то и другое одновременно. Перевод должен читаться изящно на языке, на который переведён, сохраняя при этом дух оригинала. Буквальный перевод губителен. Он выхолащивает из произведения ритм и жизнь. Некоторые ранние английские версии Бодлера, например, нечитаемы, потому что слишком цепляются за французский синтаксис и обороты. Если перевод не звучит как хорошо написанный текст на новом языке, читатель никогда не поймёт, почему автор вообще был важен. Буквальный перевод способен передать смысл, но не мастерство.
— Поэзия — Ваша основная форма самовыражения?
— Не совсем. «Поэт в Вашингтон-Хайтс» была просто первой книгой, которую я закончил и опубликовал, а поскольку она получила литературную премию Тололян в 2017 году и была номинирована на Национальную книжную премию, в глазах некоторых людей я стал поэтом. Но я ещё и сценарист, критик и прозаик. Сейчас я дорабатываю роман «Парень с Манхэттена» и завершаю вторую книгу стихов.
Я учился в киношколе и считаю себя в равной степени кинематографистом и писателем. Возможно, я начал с поэзии потому, что английский — не мой родной язык. Хотя в детстве я слышал английский на улице и по телевизору, поначалу писал лучше по-французски. Поэзия и эссе давались проще — это более сжатые и аналитические жанры.
Мой друг Арис Джаниджян однажды сказал мне в недоумённом отчаянии: «Крис, что это за слова ты используешь? Это транслитерированный французский! Просто пиши по-английски!». Похожим образом мой учитель английского, мистер Шилдс из Коллегиат, вернул мне моё первое сочинение щипцами и спросил: «На каком измученном романском языке ты научился писать по-английски?». Он дал мне книгу «Элементы стиля» и велел выучить наизусть. Я выучил. Это скрытая цена билингвизма — ты свободно владеешь двумя языками, но ни в одном из них не чувствуешь себя полностью своим.
— О чём Ваш предстоящий роман «Парень с Манхэттена»?
— В своей основе это книга об инаковости. О парне смешанного происхождения (и запутавшемся), взрослеющем в Нью-Йорке 1980-х, когда ночная жизнь, искусство и культура всё ещё были неотёсанными и наэлектризованными, а не стерильными и недоступными, как сегодня. Тогда Центральный парк был опасным, метро грязным, но ощущалось движение и энергия — творили Уорхол, Харинг, Баския, Патти Смит. Ты мог столкнуться с ними в кафе или клубах. Тот мир исчез, на смену пришла корпоративная, обеззараженная культура. Вместо визионеров и художников теперь важно расхаживают люди вроде Илона Маска и Питера Тиля. Это совершенно другое время.
— Как Вы видите место западноармянской литературы сегодня?
— В западноармянской литературе XX века всё ещё многое предстоит изучить — писатели вроде Маргосяна, Биберяна, Захрада в Турции и Парижская школа, так прекрасно описанная Крикором Беледяном в «Пятидесяти годах армянской литературы во Франции», которая завершается смертью Сарафяна в 1972 году. Более сложный вопрос — как западноармянский язык может двигаться вперёд. Кто будет на нём писать? В Лос-Анджелесе, например, возникает увлекательный гибридный диалект, смешивающий восточно- и западноармянский, с новым сленгом вроде «он чириос» для обозначения человека «слишком белого», который ест хлопья «Чириос» на завтрак. Это доказательство языковой жизнеспособности.
Но кто будет продолжать писать романы на западноармянском? Тамар Бояджян пишет, как и Кристиан Батакян, и Ваге Берберян. Я тоже пытаюсь написать один роман, хотя, боюсь, и пока выходит не очень успешно.
— Армянские темы часто воспринимаются через призму травмы. Что Вы об этом думаете?
— Это неизбежно, учитывая нашу историю. Но армянская культура пока не сделала того, что удалось, например, еврейской: писать о травме и повседневной жизни бок о бок. Вспомните фильмы Вуди Аллена — глубоко еврейские, но при этом универсальные.
В Армении до недавнего времени было мало писателей, обращавшихся к современной жизни живым языком. Это изменилось около пятнадцати лет назад с появлением «Поколения независимости» — писателей вроде Анны Давтян, Армена Аястанци и Арама Пачяна. Им сейчас за тридцать и за сорок, они создают захватывающие, отмеченные премиями произведения, которые читают во всём мире.
— Вы чувствуете себя скорее наблюдателем или участником культурных процессов?
— Я хочу быть тем, кого читают и о ком пишут. Проблема в том, что я неплохой критик, и хотя бы критика оплачивается. Поэтому я пишу культурные и политические материалы для изданий вроде EVN Report, The New York Times и The Armenian Mirror-Spectator. Мне это нравится, но хотелось бы больше времени для прозы.
Знаете, сама письменная культура действительно под угрозой. Когда я окончил университет в девяностых, в каждом доме книги выстраивались вдоль стен в сопровождении стопок The New Yorker, The Atlantic, The Paris Review. Теперь одни экраны, газеты почти не существуют. Люди не читают.
И всё же я не думаю, что литература умрёт. Моя подруга Наталья Царькова — одна из первых советских студенток Гарварда и проницательный мыслитель — недавно написала: «Хватит с этим ИИ. Напишите лучше красивую историю». Мне бы хотелось закончить этот разговор именно этой мыслью.
Беседовал и переводил с английского Андроник Папян