Осип Мандельштам и Борис Кузин: дружба, зародившаяся в Эривани. Часть II

«Молчаливый посетитель встал, улыбка его расширилась, он протянул мне руку и представился: — Мандельштам», — пишет энтомолог Борис Кузин в своих воспоминаниях о знакомстве с поэтом, произошедшем в Эревани в 1930 году.
«Дворик эриванской мечети» (продолжение)
«Молчаливый посетитель встал, улыбка его расширилась, он протянул мне руку и представился: — Мандельштам. — Я, также вставши, в свою очередь отрекомендовался по фамилии. Дело начинало мне сильно не нравиться. — Вот теперь они примутся приставать ко мне вдвоём. Но скоро выяснилось, что я ошибся в своих мрачных предположениях. Лёва, сдав меня старшему товарищу, на время замолчал и стал прислушиваться к нашему разговору. В нём мой новый собеседник сразу же проявил особую вежливость, какая разделяет поколения интеллигентов «до» и «после», которая уже к началу 30-х годов встречалась не очень часто, а теперь о ней вообще не имеют понятия, и научиться ей уже больше нельзя. Это меня немного успокоило. На этой взаимной вежливости уже можно было поддерживать ставший неизбежным разговор, не заводя его слишком далеко и имея надежду на более или менее скорое окончание. Моё впечатление, что оба незнакомца люди не местные, подтвердилось. Становилась всё ясней какая-то причастность их к литературе. — Какие-нибудь газетчики, очеркисты или что-то в этом роде. Когда это стало уже несомненным, я, не очень в правилах установившейся в нашем разговоре вежливости, спросил: «Ну и что же вы должны здесь воспевать?» — Мой собеседник, премило улыбнувшись и высоко подняв брови, выпалил: «А ничего!» Было ясно, что он понял колкость моего вопроса, но, словно не замечая её, продолжал вести нашу почти салонную беседу. Она вертелась около кошенили. Я заметил, что всё же он спрашивал меня о ней с интересом, по крайней мере к её национально-культурной истории. Вероятно, это и заставило меня сказать, что кошениль попала и в нашу поэзию. — «Кто же о ней писал?» Я сказал, что о ней упоминает Пастернак и, как видно, грамотно. Я имел в виду:
И в крови моих мыслей и писем
Завелась кошениль.
Этот пурпур червца от меня независим.
Нет, не я вам печаль причинил.
В ответ было: «Да, Борис Леонидович всегда грамотен в своих стихах».
Тут во мне как бы сработал спусковой механизм. Мгновенно пронеслась в голове цепь мыслей. — Разве этот человек похож на тех, кто ездит в творческие командировки и хватает без церемонии каждого, кто может дать что-то для расцвечивания имеющего появиться в результате командировки слащаво-лживого репортажа, очерка, романа? Он называет Пастернака по имени и отчеству. И опять-таки он явно не из тех, кто хотел бы показать постороннему, что он с Пушкиным на короткой ноге. Вертлявый тип называет его Осипом Эмильевичем. Да ведь он и сам назвал мне свою фамилию!
После мне стало понятно, что досада от появления в «моей» мечети неподходящих людей затормозила меня и я сразу же не сделал всех этих сопоставлений. Даже явственно расслышанная фамилия меня ни на что не натолкнула. Она не так уж редка. Я и мысли не допускал, что поэт, стихами которого я бредил наяву, вдруг в самый разгар этого бреда появился передо мной. А он, мало того что появился, но ещё целых полчаса заставлял меня желать, чтобы он убрался со своим компаньоном восвояси. Всё это, я говорю, пронеслось в моём мозгу в единое мгновенье. Я ничего не анализировал, ни секунды не колебался. Вскочил, как ошпаренный, и закричал: «Да ведь я же вас знаю!» Не было ли это единственным во взрослой моей жизни случаем полной потери самообладания? Я не задумывался, как будет принят этот мой почти вопль. А принят он был наипростейшим образом. — О. Э. встал и, опять протянув мне руку, сказал всё с той же улыбкой: «Ну, давайте теперь знакомиться заново».
Стихотворение Мандельштама «Батюшков», написанное два года спустя, всегда вызывает у меня воспоминание о нашей первой встрече. Но даже и на следующий день я не мог бы рассказать, о чём мы говорили после вторичного рукопожатия. Помню только, что вдруг понёсся поток мыслей, словно вырвавшихся на свободу и куда-то спешащих. Я всё же сознавал, что завтра мне нужно ехать в Сарванляр, чтобы выяснить, не собирается ли кошениль выходить на поверхность. Поэтому спросил О.Э., застану ли его в Эривани по возвращении через два дня. Узнав, что застану, успокоился.
Но время шло к вечеру. Чайчи принялся убирать посуду. Нужно было уходить. О.Э. хотел непременно познакомить меня со своей женой и настаивал, чтобы я шёл с ним в гостиницу, где они жили. Мы пошли, ни на минуту не прекращая вести свой горячечный разговор. Я не заметил, как Лёва по пути где-то потерялся. И вообще этот Лёва больше никогда мне не встречался. Кажется, с О.Э. он был знаком по работе в редакции комсомольской газеты, где Мандельштам то ли заведовал стихотворным отделом, то ли был в нём консультантом («Присевших на школьной скамейке учить щебетать палачей»). А может быть, и просто был одним из тех странноватых для меня молодых людей, которые появлялись временами около него, имея, по большей части, некоторые специфичные задания.
Дойдя до своего номера в гостинице, О.Э. распахнул его дверь и с порога закричал: «Наденька, вот со мной пришёл...» На кровати сидела отложившая в сторону книгу и натянувшая до подбородка одеяло Надежда Яковлевна.
После она рассказывала мне, что лежала совсем раздетая, но услыхавши, что по коридору, с кем-то разговаривая, идёт О.Э., поспешила закрыться одеялом. О.Э. осведомил её об обстоятельствах нашей встречи и собирался продолжать наш разговор с её участием. Не помню, каким способом она дала ему понять неудобство своего положения. Я решил, что она просто нездорова. Мы условились встретиться завтра же утром у меня, т.е. в доме Тер-Оганянов, а потом пойти обедать в мою тюркскую харчевню, после чего я должен был отправиться на вокзал.
Я нёсся из гостиницы к себе на улицу Спандарян, не чувствуя земли под ногами. Объяснить свою радость моим хозяевам я не мог. Они не читали стихов Мандельштама, да и других не читали. И не думали, что такое занятие может интересовать меня. Однако исходившее от меня свечение радостью они заметили, и я им сказал, что встретил очень близких друзей.
Встреча с Мандельштамом обрадовала меня ещё и по одной особой причине. — С того дня, как мне стали знакомы его «Tristia», я пытался узнать, где он теперь и что делает. На это мне никто не отвечал толком. Причастные к литературе мои знакомые говорили на эту тему с явной неохотой. Упоминали что-то о плагиате, который он будто бы совершил при переводе (?!) «Тиля Уленшпигеля», что он сошёл с ума, что совсем перестал писать. Человек, с которым я нынче познакомился, не мог быть никем иным, кроме как автором тех стихов, что я знал. Он был прекрасен, как стихи.
Когда человек не идёт, то он сидит или лежит. Сидячие и лежачие — люди двух принципиально различных категорий. Сам я, лёжа, могу делать только одно: — спать. Лежачие же в этом положении часто ведут беседу, даже с гостями, пишут, а уж читают только лёжа. Отказываюсь судить, какой образ жизни правильней или лучше. Поделюсь только одним наблюдением. — Лежачие обычно не бывают пунктуальны. Мандельштамы были лежачие. Пришли они на следующее утро, конечно, гораздо позднее назначенного времени. Пора было уже скоро идти на базар обедать. Когда я об этом сказал, они переглянулись, и О.Э. с отчаянной решимостью выпалил, что обедать они не пойдут: у них нет ни копейки денег. Они и не подозревали, какое удовольствие доставило мне это заявление. Начать знакомство с того, чтобы накормить их, видно, голодных, восхитительным обедом, было просто замечательно. Обед, конечно, состоялся. Я уехал в Сарванляр. Через два дня вернулся, выяснив, что через неделю мне будет нужно ехать туда уже фундаментально.
За эту неделю и ещё за несколько дней, проведённых в Эривани перед отъездом в Москву, я имел возможность достаточно приглядеться к Мандельштамам. Они, особенно О.Э., были по образу жизни прямой противоположностью мне. Насколько мне всегда были необходимы режим, размеренность, ориентировка во времени, ощущение почвы под ногами, постоянство обстановки, определённость перспектив, хотя бы ближайших, настолько им всё это было совсем чуждо. Казалось, они нигде никогда не жили (в смысле оседлого пребывания), а только словно бы присаживались там или здесь в непрерывном кочевании без всякого направления. Их дни протекали так или иначе в зависимости от того, какое у них самочувствие, как складывалась обстановка, кто зашёл из знакомых и т.п. Если строились какие-то планы, то только затем, чтобы их сейчас же нарушить. При этом чем категоричнее высказывалось намерение поступить каким-либо образом, чем лучше это было мотивировано, тем вернее было, что так сделано не будет. И всё это на фоне постоянного острого безденежья.
Отношения близкой дружбы у нас установились даже не быстро, а словно мгновенно. Я был тотчас же втянут во все их планы и злосчастья. И с первого до последнего дня нашего общения каждая наша встреча состояла из смеси разговоров на самые высокие темы, обсуждения способов выхода из безвыходных положений, принятия невыполнимых (а если выполнимых, то не выполняемых) решений и, как я уже говорил, — шуток и хохота даже при самых мрачных обстоятельствах. Конечно, при коренном различии наших характеров и привычек дружба с Мандельштамами порой меня просто нервно изматывала. Но ведь все наши несходства относились только к житейским делам. Всё же остальное, т.е. именно то, что составляло настоящую сущность обоих Мандельштамов в их отношении к вещам, событиям и людям, никогда не вызывало у меня ни малейшей досады. Но их беды причиняли мне сильнейшую сердечную боль.
Последние дни в Эривани прошли в бесконечных разговорах о планах на будущее. — Ехать в Москву добиваться чего-то нового, какого-то устройства там или оставаться в Армении? Трудно сосчитать, сколько раз решение этого вопроса изменялось. Но ко дню моего отъезда было решено окончательно. — Возможно только одно: остаться здесь. Только в обстановке древнейшей армянской культуры, через врастание в жизнь, в историю и в искусство Армении (имелось, конечно, в виду и полное овладение армянским языком) может наступить конец творческой летаргии. Возвращение в Москву исключено абсолютно».
Но уже в следующей главе герои встретятся именно в Москве. Дальнейшие воспоминания повествуют о дружбе, продлившейся несколько лет, а затем внезапно прервавшейся смертью Осипа Мандельштама.
После смерти близкого друга Борис Сергеевич Кузин продолжал общение и переписку с Надеждой Яковлевной Мандельштам. Несколько раз они успели увидеться. После войны биолог внезапно прекратил общение, о чём написал в последней главе воспоминаний. По его собственному признанию поступок этот был необъяснимым и для него самого.
Нужно отдать должное храбрости и отчаянности Бориса Кузина: Надежда Яковлевна неоднократно просила его уничтожить все письма с Мандельштамами для его же блага. Спасаясь от сталинского террора, она и сама не смела хранить ни писем погибшего мужа, ни его произведений в материальном воплощении. [Какое счастье, что эта невероятная женщина обладала феноменальной памятью и спустя годы смогла передать потомкам большую часть творческого наследия Осипа Мандельштама!] Но Кузин её не послушал и всё сохранил. И благодаря не только его воспоминаниям, но и тем самым письмам мы знаем историю его дружбы со знаменитым и безвременно ушедшим поэтом.
Источники: